А надо было жить. Как-то зарабатывать на хлеб насущный. Устроиться редактором в какое-либо издательство не удалось. Вот и пошла работать в такси. Хорошо, хоть в такси, а не лифтершей, как одна из ее подруг-сокурсниц. Роман хотелось ей написать о таксистах: Да, видимо, из этой затеи ничего не получится. Не напечатают. Все больно мрачно получается, если вывести на чистую воду всех, кто, кроме водителя, кормится на его чаевые.
Все в этой девчонке было удивительным. Настолько удивительным, что он не удивился, когда она его неожиданно спросила: «А ехать-то нам на Хорошевское шоссе, дом 21?»
Конечно, в первую секунду он был ошарашен. Но потом понял, что от нее всего можно ожидать «Значит, поедем домой, Степан Петрович, — засмеялась она, — я ведь в соседнем с вами доме живу. С детства за вами наблюдаю, как вы в волейбол на спортивной площадке играли. Вы-то, конечно, меня, пигалицу, не замечали. Потому-то я вас и посадила, что вы мой сосед. Смена моя кончилась»
Все последующие дни после того неожиданного знакомства Папсуй ловил себя на том, что он невольно думает об этой девчонке, о ее неприкаянной судьбе. И злился на себя. Что за дьявольщина! Какое дело ему до этой девчонки! Любовь? Нет. Какая может быть любовь. Он только что закончил вместе со мной юрфак и еще не успел обзавестись семьей, но была у него невеста — медсестра в военном госпитале, которой он был верен, серьезно, обстоятельно. Мы, работники уголовного розыска, знаем как нелегко бывает по словесному портрету найти человека. Но если бы объявили всесоюзный розыск на его Клавдию, бьюсь об заклад, ее можно было бы сразу найти по одной особой примете — по ее волосам. Льняные, шелковые, они мягко распадались до самых плеч. Были они ласковыми, теплыми, покорными, существуя как бы сами по себе. Будто они всегда были такими, будто их и не касалась такая прозаическая вещь, как расческа.
И все-таки эта девчонка не давала ему покоя. Когда он думал о ней, росло в нем чувство какой-то неясной тревоги, какой-то надвигающейся беды. С чего бы это? Да и в жизни ее ничего страшного пока что не происходит по сравнению с тем, чего он успел насмотреться за год нашей работы в уголовном розыске.
И все-таки чувство неосознанной тревоги не покидало его, когда он думал об этой девчонке. Что-то с ней происходит или должно произойти! Уж больно была она необычной,
И потому он опять же не удивился, когда сегодня ночью столкнулся с ней на улице; возле своего дома И тут его тревоги и недобрые предчувствия нашли свое подтверждение.
Она была крайне взолнована, казалось, притронься к ней, и тебя ударит током Он даже подумал: то ли она выпила, то ли накурилась или нанюхалась гашиша, конопли, какой-то чертовщины.
Ему показалось не случайным, что, едва встретив его, она заговорила о наркотиках: «Вы только подумайте, сколько у нас развелось «колесников», «гашистов», токсикоманов. А почему? А потому, что жить скучно без балдежа. Хоть на миг обмануть себя, забыться. Мы все говорили, что у нас нет и не может быть наркоманов среди молодежи. Кого мы обманывали? Самих себя. До каких пор мы будем обманывать самих себя, лечить себя от всех болезней обманом? Разве обман не наркотик? Мы все наркоманы — и я, и вы, и ваше милицейское начальство, которое еще недавно заявляло в печати, что у нас наркомании нет и в помине. Кто это заявлял? Наркоманы, ищущие спасения от жестокой действительности в иллюзорном мире радужного благополучия. А всевозможные приписки, очковтирательство, бравурные рапорты о перевыполнении невыполненных планов — разве это не наркомания? Нет страшнее наркотика, чем ложь, она убивает душу».
Степан возмутился. Как это так, его обозвали лжецом, обманщиком, очковтирателем. Будучи человеком прямодушным, грубовато прямолинейным, привыкшим рубить правду-матку сплеча, он ни в чем не терпел лжи, всяких там затейливо хитрых узоров. А тут — на, тебе.
Разгорелся яростный спор. Девчонка вошла в раж, упрекала его в черствости, в невнимании к людям. «Вы зажирели душой, потому так говорите. Рядом с вами человек будет погибать, а вы пройдете мимо к себе в свой угрозыск, на работу спасать людей от жуликов и убийц. Равнодушие, везде равнодушие!» — «Кто же это погибает, — взорвался Степан, — кто?» — «Да хотя бы я, допустим, я и есть наркоманка. Вы мне поможете? Вы меня спасете? Да знаете ли, вы, что такое «ломка» с обильным потом, с температурой под сорок, с нестерпимой болью, обычной для состояния абстиненции, когда все тело тянет, выкручивает, корежит, будто кто-то жилы из тебя вытягивает. От этой нечеловеческой боли хочется выпрыгнуть из окна — головой об мостовую, хочется вены себе перерезать.
Скажите, вы хоть раз в жизни умирали? А если вся жизнь висит на волоске от смерти? Умираешь, но не до конца, чтобы потом, очнувшись, еще и еще раз умирать в адских огненных мучениях. Тут все отдашь, чтобы раздобыть грамм этой проклятой отравы, пойдешь на любое преступление
Вы бы посчитали, сколько купюр, сколько золота, сколько бриллиантов растворено в отравленной ядом крови? Моя отравленная ядом кровь — вот все мое имущество на свете А если я попала в кодло, в страшное кодло, вы мне протянете руку помощи? Вы меня спасете? Нет. Засадите в тюрягу на полную катушку», — она посмотрела на него и замолчала
Степан пытался докопаться до истины, выведать у нее, куда, в какую компанию она попала, но девчонка сразу сникла, как бы продолжая слушать с испугом слова, только что произнесенные ею «Я вам больше ничего не скажу, — наконец выговорила она. — Это не люди — звери. Хуже зверей Для них грабануть магазин — да если б только грабануть магазин! — для них разодрать человека, как кусок мяса, голыми руками, ничего не стоит. Но, поклянитесь, — встрепенулась она, — что вы меня завтра не вызовете в свой угрозыск. А вызовете, я вам ничего не скажу. Имейте в виду, я вам и сегодня ничего не говорила».
С этим и пришел к нам в два часа ночи мой друг и сослуживец Степан Папсуй-Шапка.
— «Зажирел душой!» Слова-то какие — «зажирел душой»! — никак не мог успокоиться он. — Это я зажирел душой! Всю свою жизнь вспомнил. Всегда кому-то старался помочь, если, конечно, можно было, если человек давал мне возможность ему помочь, поступая по совестя. А если нет, как ему поможешь!
— Не пойму я тебя, Степан, — возмутился я, — ты вроде виноват перед ней, вроде оправдываешься в чем-то. А тут дело явно пахнет преступлением. Бьюсь об заклад, мы еще об этой девчонке и о ее компании услышим.
— Нет, не преступница она. Не могу поверить. Ты бы посмотрел на нее! Как их боится! Лица на ней нет. Запутали они ее, понимаешь, запугали. Спасать девчонку надо! Гибнет девчонка! — он замолчал, а потом сказал задумчиво: — Совесть. Бабка. Тыква.
— Да объясни же, наконец, что это значит! При чем здесь бабка, при чем здесь тыква, какое отношение они имеют к совести?
— Самое прямое, понимашь. Самое прямое. Каждый должен катить свою тыкву. Бабка моя в деревне живет. Когда учился на юрфаке, приехал я к ней на каникулы. Собрала она на стол, чтоб меня, отощавшего на городских харчах, побаловать разными своими домашними разностями. Я ведь у нее единственный внук. Только сели мы за стол — участковый:
«А ну, бабка, покажь, где твой самогон!» «Какой самогон?»
«Ты, бабка, самогон гонишь и внука спаивашь. Соседка говорит»
А кто говорит, говорит-то кто? Соседка-злыдня, старуха злющая. Всю жизнь с юности бабке завидует. Все, мол, у бабки лучше получается. И дед у моей бабки лучше был, чем ее дед, — крепче, покорнее А когда был-то? Двадцать лет, как дед помер Встретит она бабку на улице, бледнеет вся, аж губы дрожат: «Не стареешь ты, Лександра, нисколько не стареешь. Как была красавицей, так красавицей и осталась. Ишь, румянец во всю щеку!» А у бабки кровяное давление. Еле ходит. Вот и румянец.
Удивительное дело, любовь такой верной не бывает, как зависть. Столько лет прошло, обе старухами стали. А для нее бабка моя, как прежде, молодая и красивая. Такой уж у нее взгляд на мою бабку. А тут я приехал. Внук из города. Опять же зависть!
Так вот, забирает участковый мою бабку. Та не жалуется, не плачет, характер у нее строгий. Собрала вещички вроде как в тюрьму. Подошла к иконам, широко перекрестилась. «Ну, — говорит участковому, — идемте!» Спокойно говорит, величественно, будто на казнь ее ведут. Говорит она, как спектакль играт. Вот, мол, какая я страдалица. Любит моя бабка спектакли, ох, любит!
Вот ушла она с участковым. Час проходит, два, три, четыре — нету моей бабки. Тут я уже всерьез начал волноваться Вдруг приходит моя бабка, приходит торжественная, благостная, как после молитвы И впереди себя тыкву катит. Огромную тыкву, килограммов на тридцать. Ей-богу, не вру, килограммов на тридцать. Где она такую достала? Еле катит. Из последних сил докатила тыкву до ступенек крыльца. Громко так, протяжно, словно весь свей дух выдохнула. Думаю, сейчас упадет. Усадил я ее на ступени: «Да зачем ты, бабка, — говорю, — такую тыкву прикатила по жаре, да еще с твоим давлением!..У тебя в кладовке тыквы, как в загоне поросята»
«Это подвиг мой, Степа, — отвечает. — Я должна была его совершить Отпустили меня, да еще предо мной извинились Злыдня моя посрамлена Вот я и решила подвиг совершить Эту тыкву с базара через всю деревню несколько километров катила Если жизнь тебе, Степа, что-либо хорошее делат, не принимай это как должное. За хорошее ей, жизни, надо платить Она дала тебе хорошее, а ты за это подвиг соверши. Какой ни на есть, а подвиг. Благодарность — вот что делает человека человеком. Без благодарности человек черствеет, душа коростой покрыватся За всякое добро добром платить надо. Каждый, Степа, должен катить свою тыкву..»
Любила бабка спектакли, ох, любила. Бывало, спрашиват она с невинным видом при посторонних свою соседку-злыдню:
«Сколько тебе лет, Антонина?» — спрашиват, будто забыв.
«Шестьдесят», — с готовностью отвечат та, как всегда не замечая подвоха.
«Так как же шестьдесят, — возмущается бабка с еле сдерживаемым лукавством. — Ведь мы с тобой почти ровесницы. Я же всего на год старше тебя, а мне ныне стукнуло с