Поединок. Выпуск 15 — страница 49 из 101

емьдесят шесть».

«Шестьдесят один», — поморщившись, нехотя уступает ей год Антонина.

«Так как же шестьдесят один? — продолжат возмущаться бабка. — Ведь мы же учились в одном классе».

«Шестьдесят два», — вздохнув, решительно говорит Антонина.

И становится ясно, что больше она не уступит ни одного года.

Было непонятно, то ли хитрила Антонина с такой простоватой наивностью, то ли в эти минуты действительно верила, что ей шестьдесят два года.


— Мне эта девчонка покоя не дает. Она мне сказала, что в такси уже не работает. Уволили. Или сама ушла. Только теперь она нигде не работат. А жить на что?

— Дааай подведем некоторые итоги, — сказал я. — Что нам известно? Существует девчонка Странная девчонка И существует банда, готовая на самое тяжкое преступление, скажем, ограбление сберкассы, магазина, готовая даже на зверские убийства По-видимому, все это связано с наркотиками Каким-то образом девчонка оказалась втянутой в эту банду. Может, она и хочет порвать с ними, но ее так запугали, что она и под следствием будет молчать И все-таки я бы ее вызвал к нам в угрозыск

— Ты бы ее вызвал. А на каком основании?

— Но ведь ты мне только что о ней рассказал…

— Погоди! Погоди! — перебил он меня. — Значит, я тебе на нее донес. Она в минуту откровенности доверилась мне, как другу, а я тебе, на нее донес! — лицо его стало багроветь — Кто же я после этого, если воспользовался ее доверием? Подлец! Предатель! Она же не на службу ко мне пришла, а как к попу на исповедь.

— Мне кажется, ты забываешь, что ты все-таки не поп, а работник уголовного розыска и твой долг предотвратить готовящееся преступление, если ты хоть что-то знаешь о нем.

— Прежде всего я человек, а потом уже милиционер. И со мной она говорила, как с человеком. Понимаешь, как с человеком, а не как с должностным лицом. Должностному лицу она бы ничего не сказала Да если бы я после той исповеди вызвал ее в уголовный розыск на официальный допрос, она бы плюнула мне в лицо. И была бы права. Спасать девчонку надо. А как, сам не знаю!

— Правильно! Архиправильно! — закричал мой брат, все время молчавший, сдерживающий себя, хоть дрожь нетерпения ходила по его лицу. — Я все продумал. Объявляется «SOS». Как в море при кораблекрушении. «SOS»! «Спасите наши души» Тихо-спокойно! Предлагаю план действия.

Глаза у моего брата были разноцветными. Один, слегка косящий в сторону, — светло-карий, другой — темно-карий с синеватым отливом В минуту крайнего волнения светло-карий разгорался ярче, чем другой. Сейчас он прямо пылал дьявольским огнем, зажженным изнутри неистовым темпераментом моего брата.

Этот неистовый темперамент всегда подводил моего брата. Он приходил к нему, как стихийное бедствие. Всегда в его голове возникало тысячи планов и идей, причем отнюдь не глупых и не пустых Человеком он был, бесспорно, очень талантливым Каждой новой идее он отдавал себя целиком — весь, без остатка, с лихорадочной поспешностью. И страсть этой поспешности была настолько велика, что сразу же опустошала его.

Во всех его благих начинаниях ему не хватало выдержки. Он был похож на феноменально быстроногого бегуна, который с самого начала рванул вперед с великолепной скоростью, далеко обогнал всех противников, но не рассчитал свои силы и где-то на середине стал задыхаться, сбился с бега и вдруг заковылял на беговой дорожке В таких случаях мой брат даже не пытался продолжать начатое дело Оно ему становилось уже неинтересным Он просто уходил со своей беговой дорожки Пусть бегут другие

Таже было с ним, когда, учась в девятом классе, он вдруг увлекся театром. Увлекся настолько одержимо, что ничего в мире, кроме театра, для него не существовало. Он организовал у нас на дому драмкружок. Собрал мальчиков и девочек, которые, тихие, как бы загипнотизированные, смотрели ему в рот, слепо повинуясь его дьявольской убежденности. Покорная мама, тайно любуясь им, разносила чай и ломтики торта. А он вскакивал на стул, даже на стол, произносил за всех монологи, играл сразу все роли в пьесе Грибоедова «Горе от ума», которую задумал ставить сам. Даже авторские ремарки в пылу игры произносил вместе с текстом монолога. Например, появляясь в роли Чацкого на воображаемой сцене, мой брат кричал: «Чацкий, входя, чуть свет уж на ногах, и я у ваших ног». Он никак не мог справиться со своим темпераментом, и меня это «входя» очень смешило.

Я ничего путного не ожидал от его затеи. И все-таки, как ни странно, затея эта состоялась.

Кроме творческих талантов мой брат неожиданно проявил феноменальные организаторские способности. Он нашел, буквально выкопал из-под земли очень одаренных ребят-художников, сделавших ему оригинальные декорации, отыскал молодого композитора, учившегося в музыкальной школе, который написал ему музыку к спектаклю, убедил директора Дворца пионеров предоставить им зрительный зал для премьеры. Как это ему удалось сделать, один бог знает. Он смог привлечь на добровольных началах молодого режиссера из Театра юного зрителя, который взялся их консультировать, сумел отпечатать в типографии пригласительные билеты. Не спал ночей, репетировал, мотался по городу, чтобы собрать солидный зрительный зал. И, представьте себе, на премьеру пришли не только школьники, но даже известные артисты, художники, композиторы.

К каждому из них мой брат сумел найти свой особый подход Он проникал в театр и, зная, что актер — ученик Мейерхольда, с восторгом говорил ему о Мейерхольде, цитировал при этом слова Мейерхольда об искусстве и поражал удивительной для своего возраста эрудицией.

Это был точный психологический ход. В пожилом человеке, как море в раковине, гудит прожитая жизнь, мешая слушать постороннее Тебя, со всеми твоими планами и замыслами, он, может, и не услышит, а молодость свою он услышит наверняка И ты, как напоминание о ней, становишься для него дорогим

Люди добрели, вспоминая свою молодость, и обещали непременно прийти

Премьера прошла весьма неплохо. У брата оказался бесспорный артистический талант. Правда, все, что он говорил и делал на сцене, было на полтона выше. Его Чацкий был излишне громкий, нервный, взвинченный. Да и спектакль поставлен был, конечно же, непрофессионально Но как ни странно, как раз эта непрофессиональность и подкупала, может быть потому, что слишком много мы видим на сцене профессионального.

Этот спектакль, как детский рисунок, на котором огромное багровое солнце посредине неба, яркая зеленая трава или же ласковое синее море — все утрированно, по-детски наивно, — волновал своей безыскусностью, ребячьим энтузиазмом. Это был не спектакль, а скорее детская игра в спектакль

Словом, в нем было много трогательного. Даже чуть-чуть было жалко ребят — ведь столько сил они потратили, столько ночей недоспали, чтобы выйти на эту сцену.

Брата поздравляли. Кто-то предрекал ему большое актерское будущее. В «Пионерской правде» появилась заметка, в которой очень хвалили моего брата, поддерживая его начинание как проявление творческой инициативы школьников.

Все это настолько взбудоражило его, вызвало в нем такой невероятный прилив энергии, что он совсем перестал есть и спать. Лицо осунулось и обострилось, как отточенный карандаш. Глаза стали диковатыми. Особенно один, светло-карий, пылающий исступленным дьявольским огнем, убегал куда-то в сторону. Он сразу же взялся за постановку нового спектакля. Вот уж кто не почивал на лаврах, так это мой брат! Ни минуты передышки. Он буквально набросился на свой новый спектакль. Набросился с таким остервенением, что от пьесы, Лавренева «За тех, кто в море», которую он избрал для постановки, только клочья летели.

Он всю ее перемонтировал, переворошил. Он уже не мог быть только постановщиком. Этого ему было мало. Безудержная энергия несла его дальше и дальше. Он хотел быть и драматургом, и художником спектакля, и композитором, и еще бог знает кем. Брат сам писал декорации, придумывал за Лавренева целые сцены, сочинял музыку для спектакля.

Поскольку брат не умел записывать ноты, он пригласил пианиста-лабуха из ресторана «Поплавок». Брат напевал ему мелодию, лабух отсчитывал ногой такты, водил по измятой нотной бумаге огрызком карандаша. При этом лабух, которого даже товарищи по оркестру, не отличавшиеся излишней образованностью, называли «снежным человеком», записывая ноты, приговаривал: «Колоссально! Люкс-модерн! Конец света!..» Чтобы рассчитаться с ним, брат, не сказав ни слова ни мне, ни маме, отнес в комиссионку свой новый костюм.

И вот, наконец, генеральная репетиция в большом зале Дворца пионеров. На этот раз руководство Дворца пионеров пришло на нее несколько озадаченным. Слух о том, что брат все делает только сам — пишет музыку, декорации и, что самое тревожное, дописывает за Лавренева новые сцены, не мог не дойти до руководства.

И здесь сразу оказалось, что брат мой никакой не художник, не композитор, не драматург. И вообще спектакля никакого нет. Хаос, отсебятина. Правда, одна художественная деталь в спектакле по-настоящему запомнилась, что называется, врезалась в сознание.

В конце представления огромная мачта корабля, как кульминация идеи, внезапно обрушилась на головы приемной комиссии. Она никого не ударила, в этом был весь секрет, только долетела до самых голов и сейчас же стала на место, поддерживаемая, как оказалось, веревкой, привязанной к ней. Веревку эту держал за кулисами мой брат, счастливый от своей режиссерской выдумки. Он, как удочку, забросил мачту в зрительный зал для того, чтобы выудить в нем, как он потом объяснял, существующих в нашей жизни себялюбцев и карьеристов. Это был его огромный, указующий перст.

Реакция последовала незамедлительно: руководительница хорового кружка старенькая, худенькая женщина, как говорят в народе, божий одуванчик, вскрикнула и упала в обморок. Ее долго потом приводили в сознание. Руководство Дворца пионеров, возмущенно гремя стульями, повскакивало с мест и демонстративно вышло из зала.

На этом окончилась театральная карьера моего брата. Больше он о театре не говорил, даже не вспоминал.