Поединок. Выпуск 15 — страница 60 из 101

Двенадцатого — майора Пугачева — не было.

Солдатова долго лечили и вылечили, чтобы расстрелять. Впрочем, это был единственный смертный приговор из шестидесяти — такое количество друзей и знакомых

беглецов угодило под трибунал. Начальник местного лагеря получил десять лет. Начальница санитарной части доктор Потанина по суду была оправдана, и едва закончился процесс, она переменила место работы. Генерал-майор Артемьев как в воду глядел — он был снят с работы, уволен со службы в охране

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..


Пугачев с трудом сполз в узкую горловину пещеры — это была медвежья берлога, зимняя квартира зверя, который давно уже вышел и бродит по тайге. На стенах пещеры и на камнях ее дна попадались медвежьи волоски.

«Вот как скоро все кончилось, — думал Пугачев. — Приведут собак и найдут. И возьмут».

И, лежа в пещере, он вспомнил свою жизнь — трудную мужскую жизнь, жизнь, которая кончается сейчас на медвежьей таежной тропе. Вспомнил людей — всех, кого он уважал и любил, начиная с собственной матери. Вспомнил школьную учительницу Марию Ивановну, которая ходила в какой-то ватной кофте, покрытой порыжевшим вытертым черным бархатом. И много, много людей еще, с кем сводила его судьба, припомнил он.

Но лучше всех, достойнее всех были его одиннадцать умерших товарищей. Никто из тех, других людей его жизни не перенес так много разочарований, обмана, лжи. И в этом северном аду они нашли в себе силы поверить в него, Пугачева, и протянуть руки к свободе. И в бою умереть. Да, это были лучшие люди его жизни.

Пугачев сорвал бруснику, которая кустилась на камне у самого входа в пещеру. Сизая морщинистая прошлогодняя ягода была безвкусна, как снеговая вода. Ягодная кожица пристала к иссохшему языку.

Да, это были лучшие люди. И Ашота фамилию он знал теперь — Хачатурян.

Майор Пугачев припомнил их всех — одного за другим — и улыбнулся каждому. Затем вложил в рот дуло пистолета и последний раз в жизни выстрелил.

Владимир СоколовКазнь

Сосед скреб под мышкой и стонал, как бы от наслажденья:

— О, какие я дам на него показания!

Назар молчал. Тюрьма набита провокаторами, верить никому нельзя. Здесь даже одежда не греет, еда не насыщает, воздух тоже ненастоящий, всегда его не хватает груди. Надежные и честные здесь только псы, которые бегают между рядами колючей проволоки, — какой Чистосердечной ненавистью полыхают их глаза, когда приблизишься…

— Сволочи, еще предупреждают, — ныл сосед, уставясь в синюю стену. — А я их не слышу. Плюю на вас, плюю, плюю, это я уже могу себе позволить…

Назар понимал, о чем предупреждали соседа, но молчал. Ной не ной, а через несколько дней и его, и соседа, и многих других заключенных, этапированных сюда из разных лагерей, повезут в Верховный суд свидетелями на большой процесс. Большой процесс, большая ответственность. Назара тоже предупредили, чтобы был правдив, но в меру, лишнего чтобы болтать остерегся. Смех — чего остерегаться человеку, получившему свои пятнадцать лет? И что лишнего можно сказать о другом человеке, который без того идет на «вышак»? И при чем здесь, ради бога, правда? Есть о чем поразмыслить Назару, но он предпочитает думать молча, а сосед, зануда, смотрит в стенку перед собой, раскачивается и ноет:

— Сволочи, сплошные сволочи… Когда только взяли меня, эта сволочь передает: Георгий, не бойся, все бери на себя, через год, само много через пару лет вытащу тебя и возвышу над врагами твоими. Когда такое говорит не кто-нибудь, а первое лицо министерства — веришь! Если первому лицу не верить, тогда кому? Богу? Бога сегодня отовсюду шугают, как собачонку, а он молчит, что такое сегодня бог… Просто счастье, что его нет, иначе бы уже и с ним разобрались в два счета, арестовали бы старика. А первое лицо неарестуемо — закон природы. И я брал на себя. Как я брал на себя, идиот! Я сочинял, как какой-нибудь Мопассан! Знать бы раньше, что имею талант к беллетристике, разве стал бы я директором ювелирного магазина? И вот я сочинил себе, сочинитель, на восемь лет строгого с конфискацией, — это при моих смягчающих обстоятельствах! — и после приговора слышу, что первое лицо тоже взяли, как какого-нибудь маленького афериста. Арестуемо! И эта сволочь все мои сочинения, которые ради него, подтверждает за чистую правду! Я понимаю, он желает оставить за собой только взятки наличными, а операции с золотом он уступает, сволочь, мне…

Сквозь бормотание соседа Назар слышал еще и топот по коридору, лязг промежуточных решеток, разделяющих общую несвободу тюрьмы на обособленные отсеки, слышал привычно недобрые голоса, и все это сквозь бормотание соседа и глухую дверь — здесь очень обостряется слух. В окне над наружным дощатым коробом золотится лоскут предвечернего неба, но в синих стенах камеры свет этот вянет, сереет, мерно взблескивая лишь на лысине соседа.

— Всю жизнь боялся, как положено, а все равно попал сюда. Чего я должен бояться теперь? Под амнистии не попадаю, в зоне восемь лет не проживу. Я бы с удовольствием боялся, может быть, но — чего, пусть мне скажут — чего? Я этой сволочи, следователю, откровенно сказал: на суде все выложу по правде, потому что у меня теперь конфисковано все, кроме души, и теперь я обязан о ней позаботиться — ведь больше некому.

Назар закрыл ладонями уши и попробовал смотреть на остывающий краешек облака, но обострившийся слух сам собой выделял из шума тишины тягучие стенания соседа:

— И ведь вдвоем со следователем были, больше на допросе никого, так почему сегодня утром, слышь, сосед, тебя когда уводили, глазок открывается и чья-то с фиксой пасть говорит: помалкивай на суде, говорит, пузырь, а то душа твоя останется без тела и некому, говорит, будет о ней заботиться. И я поверил, слышь, сосед? Все куплено. На воле у них миллионы остались. Если законника-следователя купили, так разве не купят паршивого наркомана? Купят, недорого купят, и наркоман зарежет меня, как овцу, без молитвы, и я ему, если успею, еще доплачу от себя — только бы не мучил…

Назар не мог больше вынести.

— Пожалуйста, — попросил он, — заткнись, а?

Сейчас бы лечь носом в синюю стенку, сейчас бы подушкой накрыться, но до отбоя ложиться нельзя. Можно только просить:

— Друг, заткнись, а?

Сосед не слышал, ныл и ныл, и понемногу Назар убеждался, что вряд ли он, конечно, провокатор, но долбанутый — это может быть. Тем не менее не было смысла ввязываться с ним в разговор. В тюрьме полно долбанутых, с каждым не наговоришься. Долбанутых, конечно, полно и на воле, но тюрьма на них как будто ставит ударение, только и видишь кругом одних долбанутых, при этом не среди одних зэков. С гарантией в своем уме здесь разве что те же сторожевые псы — конвойного с зэком нипочем не перепутают.

Но если не провокатор сосед, тогда для чего их поместили в роскоши, вдвоем среди переполненных камер СИЗО, захлебывающегося от перегрузки? Какой-то должен быть в этом смысл?

Какой — он понял только ночью, проснувшись на шелест смазанного и отрегулированного, но все ж таки материальным предметом отпираемого замка.

Дверь еле слышно проскулила петлями, впустила угол коридорного света, и поверх скользнули три бесшумные фигуры; и снова камеру заполнил глубоководный сумрак от замазанного синим ночника. Сосед был тоже, видно, чуток, приподнялся на локте навстречу метнувшимся к нему двоим, но тут же и повалился в подушку, что-то бормоча гнусаво. Третий сунулся к Назару, в кулаке его отсвечивало металлическое жало, и, лишь увидев нож, Назар осознал спросонья, что это не охрана с шмоном, а что-то еще не виданное. Ни крикнуть, ни спросить он не успел — точный удар рукояткой под ложечку опрокинул и его на тюфяк, и его заставил тоже давиться схватившимся в гортани воздухом.

Те двое между тем трудились. Стащив соседа, скрюченного, на пол, они быстро драли из тюфяка ленты и свивали их в жгут. Наркоманы не смогли бы работать так сноровисто, это были крепкие и умелые уголовнички. Сосед продышался и сказал непонятное слово, однако снова получил удар по горлу, от которого обмяк и завозил ногами по полу. Назар томился в оцепенении. Вздох, другой он вымучил, а сил пошевелиться не было, как в пьяном сне. Но, может быть, это и сон? Или светлое жало, цепляющее щетину на кадыке, так опьяняет человека? Додумать Назар не успел, потому что в считанные мгновенья один из тружеников привязал излаженный петлею жгут к решетке на окне, а другой подтянул соседа к стене, взял под мышки и с неожиданной силой поднял. Назар закрыл глаза. А когда открыл, над коробом лучился утренний бочок все того же безмятежного облака, а под окном стоял на цыпочках, наклонив набок лысину, его сосед.

Дверь бухнула перед ударившимся в нее Назаром. И он закричал.

Днем в следственной комнате он подробнейше описал происшествие капитану, которого не видел ни прежде, ни после того. Капитан добросовестно записал его показания, добросовестно прочитал их вслух и попросил расписаться отдельно на каждой странице. И уже когда закончена была протокольная часть, капитан предложил сигарету и с сочувственным интересом сказал, что давно уже не встречался с такими подробными описаниями снов, хотя случались в практике и похлестче. Впрочем, сказал капитан, Назару нет надобности напрягать воображение, потому что никто и не думает лепить ему убийство сокамерника. Чего нет, того нет. Экспертиза у нас надежная, сказал капитан, бывший директор ювелирного магазина повесился сам, впав в сильнейшее помрачение рассудка. Так показала экспертиза, повторил капитан, закуривая. Да и дежурные по блоку не отметили в ту ночь никаких хождений по коридорам, а если бы отметили — пресекли бы, разумеется. Ваш сон болезнен, тяжел, сочувственно улыбнулся ему капитан, и это счастье, разумеется, что наяву такое невозможно.

В прежнюю камеру Назара уже не вернули, а в другой народу оказалось нормально битком, правда — ни одного уголовника. Вообще уголовники в последние года два как-то подзатерялись в тюрьме, большинство в которой составляли теперь солидные.