Прошло совсем немного времени с тех пор, как он обосновался в этой маленькой столице крошечной центральноамериканской страны с населением всего в два миллиона человек. Зато, говорил он себе, какие это два миллиона! — люди сплошь веселые, сердечные.
В общем, все было бы чудесно, если б… Если б — как-то признался себе Вадим — впереди его ждало возвращение домой, в Россию. Он понял то, чего не понимал раньше: здесь, за границей, можно с удовольствием прожить месяц, год, пяток лет, но при одном условии — при условии, что знаешь, что ты тут временно, в командировке. Стоит же исчезнуть этому ощущению временности здешнего бытия, и моментально наваливается тоска, та самая проклятая ностальгия, о которой прежде доводилось только читать и слышать от других. Чуждый быт из привлекательного своей незнаемостью разом становится для тебя неприемлемым, холодно-отстраненным.
Осташеву все еще нравился город, нравились люди, но все сильнее он себя чувствовал чужим. Он чувствовал себя так, будто попал на спектакль, пьеса интересная, но нет ей конца, и никак не покинешь зрительный зал. Его не оставляло ощущение невзаправдашности нынешнего своего существования. Жизнь, настоящая жизнь проходила мимо — там, по ту сторону океана.
Отойдя от окна, Вадим Осташев с ногами забрался на тахту и с помощью аппарата дистанционного управления включил цветной телевизор. Передавали старый американский вестерн. Далекий от подлинной жизни. Но не более далекий, подумалось Вадиму, чем его здешнее житье-бытье.
Скоро придет гость. Незваный. Это Аманда настояла, чтобы он его принял.
Гость — звали его Иван Петрушев — вскоре объявился. Корреспондент радиостанции «Свобода» был невелик росточком, лицо собрано в морщины, на голове жесткий ежик темных волос.
— Мы мелкие служащие, люди маленькие, — такими были его первые слова после взаимного обмена приветствиями.
Осташев вопросительно приподнял бровь.
— Я к тому, — пояснил Петрушев, — что навязался к вам со своим интервью. Да ведь не по своей воле набивался на встречу. Распоряжение начальства.
— Вы что же, ради меня тащились аж из Мюнхена? — Вадим знал, что именно там, в Западной Германии, находится радиостанция «Свобода», вещающая на русском языке, но существующая на американские деньги.
Морщины на лице корреспондента пришли в движение, изобразив иронию.
— Нет. — Во взгляде, который он бросил, читалось: «Слишком велика была бы честь!» — Нет, конечно. Я из вашингтонского отделения нашей радиостанции. Иногда вот, как сейчас, выполняю задания не только в Соединенных Штатах, но и в Латинской Америке.
Ирония журналиста не понравилась Вадиму Осташеву. Он грубовато спросил:
— И давно вы работаете на вашингтонские власти?
— На вашингтонские власти я не работаю, — сухо ответил Петрушев. — Наша фирма американская, верно. Но фирма частная. В отличие, скажем, от «Голоса Америки».
— Бросьте. Отличие — чисто формальное.
Морщины снова пришли в движение. На этот раз — с неудовольствием. Ведь сказать правду он все равно не мог.
— Отличие не формальное, — настаивал он, хотя убежденности в его словах не слышалось. — К тому же, являясь частной американской фирмой, мы, по сути дела, — голос русского зарубежья.
«Голос ЦРУ вы», — неприязненно подумал Вадим, но спорить не стал. Вопрос свой, давно ли Петрушев работает на радиостанции, он тоже не стал повторять. Не хочет говорить, ну и не надо. Судя по возрасту, он, вполне возможно, из гитлеровских приспешников. К фашизму Осташев относился резко отрицательно.
Раскрыв свой «Ухер», корреспондентский западногерманский магнитофон, радиожурналист приступил к интервью. Вопросы, которые он задавал, били в одну точку: «Что вы думаете о слабости и нединамичности советской экономики?», «Что вы можете сказать о нарушениях прав человека?». И прочее в том же духе. Вадим старался уходить от ответов. Сам себе удивляясь, сказал даже несколько слов в защиту преданной родины.
Морщины на лице Петрушева выражали недоумение. Интервью явно не задалось. Тогда он перешел к вопросам иного рода. Его интересовало, что знает Осташев о деятельности Совета Экономической Взаимопомощи и Организации Варшавского Договора.
Это уж был откровенный сбор информации не для радиостанции, а непосредственно для ЦРУ, и Осташев отрубил:
— Ничего не знаю!
Он и вправду ничего не знал, но и знай хоть что-нибудь — не ответил бы.
Опечаленный неудачей (не справился с заданием! — начальство не похвалит), Петрушев холодно простился.
Встреча с представителем «голоса русского зарубежья» оставила по себе такое впечатление, будто он искупался в лохани с грязной водой. Но тут горькая мысль пронзила все его существо: «А я-то многим ли лучше? Тоже перебежчик. Тоже в общем-то предатель». Ему стало не по себе. Внутренне знобко, неприютно. Все они, эмигранты, — словно нагие на ветру. Крутят их чуждые ветры, вертят как хотят. И нет им покоя, нет довольства жизнью, нет счастья.
На улицах, прокаленных жгучим солнцем, кипел карнавал. Гремели оркестры. Двигались толпы танцующих людей. На мужчинах — белые рубашки навыпуск и сплетенные из пальмовой соломки сомбреро, тоже белые, с черным кантом, с узкими полями. На женщинах — те же национальные сомбреро, которые здесь называют «монтуно», и белые польеры — платья, сшитые по моде прошлого века, их извлекают из чемоданов лишь по случаю карнавальных торжеств.
Весело в городе. Но на душе у Тони Найта, шагавшего по тротуару к стоянке машин, было сумрачно. Только что состоялся разговор с начальством.
— Закрывайте это дело о гибели перебежчика! — потребовал шеф. — Тут все ясно. Обычная автомобильная катастрофа.
— Обычная ли? — возразил Найт. Он рассказал о своих сомнениях. Показал фото Верни Рота в обществе Аманды Ронсеро.
Шеф, толстомясый, с животом, нависавшим над широким кожаным поясом форменных брюк, откинулся в кресле, с неудовольствием глянув на инспектора. Помедлив, взял в руки фотографию, посмотрел на нее без интереса. Брюзгливо бросил:
— Ну и что? О чем это говорит? Да это и вовсе никакого отношения к делу не имеет!
— Как знать, — заметил инспектор. Он решил схитрить: — Можно ведь предположить и такое: Осташева с помощью Ронсеро завербовали американцы, русское КГБ узнало об этом и решило не откладывать месть в долгий ящик, наказав его заодно и за бегство на Запад.
Сам он не очень-то верил в эту версию. Но высказать ее стоило, чтобы иметь возможность продолжить расследование. Шеф должен клюнуть на столь многообещающее направление поиска!
Нет, не клюнул.
— Повторяю еще раз: закрывайте дело! — сказал он и встал, давая понять, что разговор окончен.
Проталкиваясь сквозь толпу, охваченную карнавальным весельем, Тони Найт с недоумением размышлял над тем, почему высказанная им версия — версия, сулившая сенсационный финал! — была отвергнута шефом. Уж не американцы ли приложили тут руку? Но тогда именно они причастны к исчезновению Осташева! Такое подозрение уже давно смутно шевелилось в сознании Найта. Нет, он не оставит расследование. Продолжит его на свой страх и риск.
Решение, принятое инспектором, объяснялось не только его профессиональной добросовестностью. Он с презрением и ненавистью относился к РУМО, ЦРУ и прочим спецслужбам США. Как и большинство его соотечественников, он был убежден, что гибель в авиакатастрофе незабвенного генерала подстроена американской разведкой. Генерал не устраивал Вашингтон. Потому что проводил самостоятельную внутреннюю и внешнюю политику. Потому что отстранил от власти местных богатеев. Начал аграрную реформу. И — самое главное — повел борьбу за возвращение межокеанского канала под национальный суверенитет.
Может быть, сыграла свою роль и его личная неприязнь к американцам, рожденная злобой к папаше, испарившемуся в туманных северных далях.
Была и еще одна причина, толкавшая его на продолжение расследования. Толкавшая бессознательно, помимо его воли. Недавно Тони узнал, что смертельно болен. Конча, верная подружка, выведала у врача, что у него рак. С тех пор Найт жил с постоянным сознанием малости и быстротечности отпущенного ему времени. В таком состоянии он не был склонен прислушиваться к недвусмысленным указаниям начальства закрыть дело о гибели Вадима Осташева. Дело, довести которое до конца он считал своим долгом.
Центральный проспект — главная торговая улица этого торгового города торгового государства. Торгового уже в силу того хотя бы, что расположено оно на перешейке между двумя океанами, соединенными каналом.
Как всегда, на Центральном проспекте было людно. Вадим Осташев бежал сюда от одиночества. Невмоготу стало сидеть в отеле, а к Аманде тоже что-то не тянуло. Он медленно брел вдоль нескончаемой вереницы витрин, ломившихся от товаров. Импортных в основном. Покупателей в магазинах совсем немного, да и то в большинстве своем туристы-янки. Местные, за редким исключением, живут небогато. Сейчас он лучше понимал это, чем в первые дни по приезде. Ему вспомнилось, как ровно месяц назад он шел здесь просить убежища. То было четырнадцатого февраля, в день Святого Валентина — покровителя влюбленных. В магазинах народу толклось побольше, чем сегодня: люди, связанные сентиментальными узами, обменивались подарками. А он в тот день рвал все свои узы, все связи с прошлым. И снова, как тогда, его обдало ознобом, несмотря на жару.
Тяжелые и стремительные — подобно артиллерийским снарядам — проносились автобусы. Их стереофонические клаксоны распугивали прохожих мелодиями Рубена Бладеса и Оскара де Леона, популярных местных композиторов. Осташев не раз слышал эти мелодии в барах, в кабаре. Они оставляли его равнодушным. Чужая музыка, чужой мир. Он остановился, невидящим взглядом уставившись на витрину обувного магазина, кокетливо названного «Стук каблучков». Опять приступ ностальгии? Тоска по родине мучит постоянно, это верно. Но дело не только в этом. Дело еще и в том, понял Вадим, что он страдает эмигрантским комплексом неполноценности. Ведь он не такой, как все здесь. Он на многое в жизни смотрит иначе. Иначе думает, иначе чувствует. Его не волнуют местные политические события. Почти совсем не трогает здешнее национальное искусство. Он не живет интересами того общества, в котором оказался. Он сам по себе. Но такая искусственная изоляция всегда ущербна и болезненна.