Поэма о фарфоровой чашке — страница 35 из 48

— Чего порожняком не сворачиваете?

— Свернешь сим! — равнодушно ответил крестьянин, сидевший на передней телеге. — Ишь ты, какой сытый! Объедешь, не убудет тебя!

— Не убудет?! — возмутился кучер. — А я ходок из-за вас ломать стану?! Черти!

— Объезжай! — приказал, недовольно морщась, Карпов.

Когда разминулись со встречными, кучер сокрушенно покачал головою:

— Злобятся мужики! Отчего бы это? Если считать сподряд, так не менее половины деревни на фабрике робит, а они шипят. Все норовят прижать да урвать с фабрики да с фабричных!

Карпов молчал. Парень вздохнул, нахлобучил изжеванную пыльную кепку на самые брови и крикнул на лошадь.

Впереди показался бревенчатый сруб, избенка. Злая собака рванулась навстречу приезжим и залилась хриплым яростным лаем.

Побыв недолго на руднике и отдав какие-то распоряжения сонному мужику, который лениво и обиженно отгонял от него собаку, Карпов поехал обратно на фабрику.

Спускаясь с угора к парому, Алексей Михайлович выпрыгнул из ходка и пошел по берегу пешком. У шаткой и ветхой пристани, где толпилось в ожидании перевоза несколько баб, его остановила, низко поклонившись, какая-то старуха:

— Здравствуй-ка, батюшка! Дозволь тебе два слова сказать!

— Говори! — удивленно разрешил Алексей Михайлович.

— О дочери я к твоей милости, спасибо, встретился! О дочери! — прикладывая к глазам конец темного головного платка, пояснила старуха. — О Стеше своей… Держут ее там, на фабрике, домой не пущают. Прикажи! Ты заместо главного!

Карпов слыхал о Степаниде, знал всю ее историю и сумрачно и неприязненно поглядел на старуху:

— Ты напрасно, тетка… Никто ее не держит там. Она по своей охоте… Да и зря ты ко мне с этим обратилась. Я тут ни при чем!

— К кому же мне? — заплакала старуха. — Никто слушать не хочет. А старик мой дома грозится, бушует! Обидно нам…

— Ничего, ничего я в этом деле сделать не могу! — повторил Алексей Михайлович, отодвигаясь от старухи.

Та вытерла глаза и зло взглянула на отвернувшегося инженера.

— Кругом обида! — громко оказала она, обращаясь к женщинам и ища у них поддержки.

Но женщины помалкивали.

Паром вернулся с фабричного берега. Ходок Карпова с гулким стуком и грохотом въехал на перевоз. За ходком, вместе с остальными, вошел на паром и Алексей Михайлович.

Мутная вода плескалась вокруг перевоза. Вспыхнувшая от дождей, от дрогнувших и сдавших снегов на Саянах река с медлительным упрямством и упорством несла свои обильные воды в глинистых рыхлых берегах. Запоздалые плоты делали последний рейс. Плотовщики суетливо отгребались длинными веслами, норовя уйти от шедшего им наперерез парома. Алексей Михайлович прислонился к перилам и загляделся на воду, на плоты. Алексей Михайлович знал, что река несет в водах песок и прах далеких гор и что плоты идут оттуда, где густые леса кудрявят хребты, где тайга, смолистый воздух, непроходимые тропы и буйные ручьи и коварные болота.

Алексей Михайлович знал, что вспененные мутные воды реки несут в себе прах, навеянный веками где-то далеко, в надгорьях Монголии. Там, где по горячим степям пасутся мохнатые стада, где просыпается новая, к новому приобщающаяся страна.

Задумчиво вглядываясь в мутную воду, Алексей Михайлович вспомнил, как Широких, директор, вскоре по приезде на новое место, на фабрику, поглядев на эту же мутную воду, воодушевился и сказал, подыскивая слова, не справляясь с наплывом, с потоком мыслей и чувств:

— Вот… в воде-то этой глина, может быть, из самой Монголии идет… А что если товарообмен произвести? Нам оттуда, с гор, из степей высоких природа глину намывает, а мы им, живым людям, монголам, продукцию нашу? А?

И горели глаза у директора, у Андрея Фомича, когда он это говорил. Горели радостью, которая была изумительна. Наивней, но крепкой радостью.

Алексей Михайлович тогда удивился. Ему стало смешно. Но он запрятал глубоко свой смех и свое изумление. Мечты и фантазии ему были чужды. Мечты о каком-то своеобразном товарообмене не трогали его. Его занимало иное: он видел вокруг себя обветшалую фабрику с износившимся, разрушающимся оборудованием. Крепкими узами был он связан с этой фабрикой. И он чувствовал, что фабрику нужно и можно обновить. В его голове тогда носились, зрели планы постройки новых цехов. Вот это было его мечтою, это кипело в нем. А Монголия, смутные и путаные мечты и теории о возвращении туда, далеким и чуждым людям, вещей взамен праха — это само по себе совсем не трогало его.

Но новый директор, Андрей Фомич, ухватился за мысль о перестройке фабрики — и это потянуло к нему Алексея Михайловича, это примирило его с ним. И радость Андрея Фомича нашла тогда своеобразный отклик в нем. У них нашелся общий язык. Они пошли в работу вместе…

Усмехаясь своим мыслям, своим воспоминаниям, Алексей Михайлович оторвался от воды и посмотрел на приближающийся фабричный берег. Усмешка его стала резче и острее. Он вспомнил встречу с мужиками по дороге на рудник, плаксивую старуху. Он вспомнил убежденное заявление кучера, что мужики злобятся на фабрику и на фабричных. Он подумал о директоре:

«Хочет облагодетельствовать хорошими чашками чужих, монголов… а вот не замечает, что свои-то, те, кто под самым боком живут, никакого благодеяния от фабрики не чувствуют… И даже наоборот. Фантазер!»

Алексей Михайлович чувствовал какое-то превосходство над директором. Себя Алексей Михайлович ни в какой мере не считал фантазером. Его планы были реальны и жизненны: вот отсюда, с берега, если приподняться на сиденье ходка, видны красные стены почти готового нового корпуса. А высокая труба упирается в небо и насмешливо дразнит старые, грязные, закоптелые постройки. Красные стены нового цеха, с широкими квадратами веселых окон, стройная труба, над которой скоро заклубится густой дым — все это по его, Алексея Михайловича, планам, по его чертежам построено. Во всем этом — кусочки его усилий, его знаний, его трудов. И это не какая-нибудь фантазия о Монголии, о далеких степях! Подумаешь! Интернационал какой-то фарфоровый придумал директор! Нет, он, Алексей Михайлович, не фантазер, не мечтатель! У него знания, цифры, математика. У него точный расчет, холодная, неошибающаяся наука!..

Размечтавшись, Карпов поглядывал заблестевшими глазами на громоздящуюся впереди фабрику, и усмешка, как маска, стыла на его лице. Он почувствовал неприязнь к директору, к Андрею Фомичу. Он вспомнил что-то, что вовсе не касалось ни фабрики, ни постройки, ни далеких, пахучих монгольских степей. И, вспомнив об этом, Алексей Михайлович тверже прижался к мягкому, вздрагивавшему под ним сиденью, крепче сжал железную скобочку у скамейки ходка и сдвинул брови.

Кучер хлестнул лошадь, ходок подпрыгнул на взвозе и лихо выкатился на пыльный берег. Алексей Михайлович окончательно спугнул усмешку, спугнул неожиданные тревожные мысли и повернул строгое лицо к парню:

— Поезжай прямо на постройку!

III

На щите у контрольной будки веселым пятном пестрел новый номер стенгазеты.

Новый номер стенгазеты стягивал к себе прохожих. Большие красивые надписи, рисунки, расписанные сочными красками, четкие лозунги громко и настойчиво о чем-то рассказывали, к чему-то призывали, чего-то требовали. И каждому, проходившему мимо контрольной будки, хотелось узнать: о чем.

Проталкиваясь в обед сквозь плотную толпу любопытных, Николай Поликанов тоже остановился, вытянулся и жадно прочитал пестрые заголовки стенгазетных заметок. Он читал их, заранее зная, что там написано. Ибо он дал две заметки и присутствовал на редколлегии, где окончательно составлялся, верстался номер. Но ему захотелось полюбоваться на свою работу, поглядеть, как заметки выглядят в номере.

Номер стенгазеты был особенный, не похожий на прежние. В прежних материал был случайный, самотечный: обо всем понемногу, о том, о сем. А этот бил целиком в одну точку: все статьи, все заметки кричали дружно об одном:

— Смотр!.. На смотр!.. Давайте проверять свою работу!.. Работу каждого в отдельности и всей фабрики в целом!..

За неделю до выпуска смотрового номера стенгазеты по цехам зашевелились. В фабкоме шли заседания в присутствии приезжего профработника и партийки. В фабкоме стояла по вечерам сутолока, плавал широкими густыми полотнищами табачный дым, тянулись бесконечные совещания. Андрея Фомича и Карпова часами держали на этих совещаниях и допрашивали и пытали. Допрашивали и пытали заведующих цехами, мастеров. Горячились, шумели, волновались, ставили вопрос о снижении брака, об улучшении выработки, об укреплении трудовой дисциплины.

Фабрику лихорадило. Случилось неладное, неожиданное, обидное: комиссия от желдороги и почтеля, которая приехала принимать телеграфные и телефонные изоляторы, обнаружила неслыханный процент брака и отказалась принять изготовленный заказ.

Андрей Фомич, обойдя с членами комиссии груды забракованного товара, ничего не сказал. Только твердые желваки запрыгали на его скулах и серые глаза сделались внезапно темными и глубокими.

Желваки на его скулах перекатывались упруго и тогда, когда на экстренном объединенном собрании фабкома и производственной комиссии он кратко и отрывисто доложил о случившемся и потребовал широкого, всестороннего расследования причин неслыханного брака. И глаза его оставались темными и глубокими все время, пока шумели вокруг него фабкомщики, пока давали объяснения заведующие цехами и кипятились наиболее вспыльчивые и несдержанные рабочие.

Цехи перекладывали вину за брак друг на друга. Горновщики кричали, что виноват сырьевой, дающий плохую массу, а сырьевой упрекал горновщиков в небрежном и неумелом обжиге. Токарный цех винил гончаров, а гончары, огрызаясь, крыли во все корки токарей. И когда перебранка и взаимные попреки накалили спорщиков добела, приезжий городской профработник встал, потребовал слова.

Он говорил горячо и сердито. Его слова были жестки и беспощадны. Он не стеснялся и говорил рабочим прямо в глаза самые обидные, самые неприятные вещи.