Поэма о фарфоровой чашке — страница 40 из 48

IV

— Ничего, благодарствую! Поправляюсь! — сказал Поликанов, приподнимаясь на постели. — Скоро можно и на работу!

Андрей Фомич придвинул стул и сел поближе к старику.

— Поправляйся, Павел Николаевич, не торопись! — весело сказал он.

— Пустое это. Малость расшибся. И скажи на милость, голова закружилась! — оправдывался Поликанов, скрывая смущенье, вызванное приходом директора.

— Бывает! Ничего! А ты и полез-то отчаянно. Удерживали тебя, Павел Николаевич, а ты все выше норовил пробраться. В самое полымя!

Некоторое время оба помолчали. Жена Поликанова осторожно прошла мимо гостя и прибрала что-то на столике. Ее смутил и вместе с тем наполнил гордостью визит Широких. Павел Николаевич взглянул на нее и, усмехаясь, сказал Андрею Фомичу:

— Вот старуха моя, Парасковья Иннокентьевна, до кости, можно сказать, перепилила меня. Разоряется, серчает, что я расшибся! Не маленький, говорит!

— И правильно! — шутливо подхватил Андрей Фомич. — Рискованно в такие годы. Правильно она тебя распекает!

Поликанов еще раз взглянул на жену. Та бледно улыбнулась и вышла из комнаты.

— Слышь, Андрей Фомич, — устраиваясь повыше на подушке, сказал он серьезно и немного сурово. — Вот кстати, что зашел. У меня разговор есть. Деловой.

— Ага! Хорошо! — кивнул головою директор.

— Там заметочка была… в стеннухе. Насчет горнов. Разъяснить хочу. Чтоб ошибки не вышло.

— Давай, давай! — заинтересовался Андрей Фомич и придвинулся ближе к старику.

— Понимаешь, надо, к примеру сказать, вот этак сделать…

Поликанов, приподнялся повыше, почти сел на постели и возбужденно стал объяснять директору, как нужно лучше и правильней переделать трубу, чтобы тяга была ровная и чтоб жар в горне держался по градусам. Андрей Фомич слушал внимательно и кивал изредка головою.

— Ты сам уж понаблюди за работой, Андрей Фомич! — уговаривал Поликанов, рассказав все подробно и подметив горячий интерес со стороны Широких. — Самолично наблюди!

— Сам, сам! — пообещал Андрей Фомич. — Не беспокойся… Значит, вполне уверен ты, что этак-то, по-твоему, хорошо будет?

— Окончательно и вполне! — с жаром заверил Поликанов. — Ты без сомнения. Не бойся!

Андрей Фомич успокоился и с улыбкой поглядывал на оживившегося, возбужденного старика. Но вдруг, слегка отодвинувшись от старика, он насторожился. Он услыхал чьи-то легкие шаги за стеною, чей-то знакомый голос, сдержанно и осторожно что-то спросивший. Андрей Фомич встрепенулся и невольно обернулся к двери. Поликанов заметил его движение и тоже прислушался к слабому шуму в соседней комнате.

— Это Федосья, дочка пришла! — успокоил он директора.

У Андрея Фомича сверкнули глаза. Но он снова пододвинулся к Поликанову и с усиленным вниманием и интересом переспросил его о подробностях, касавшихся переделки трубы, и сделал вид, что его не касается и не трогает чей-то приход там, за стеною.

Но шаги зазвучали громче. В раскрытой двери показалась Федосья. Девушка поклонилась Андрею Фомичу и певуче поздоровалась:

— Здравствуйте, товарищ директор!

— А, здравствуйте! — поднялся он навстречу девушке. — Здравствуйте! Вот отца вашего проведать зашел, героя.

Федосья подошла поближе, протянула руку, и Андрей Фомич схватил эту руку, сжал ее и потряс. Поликанов поглядел на обоих, сдержанно улыбнулся и вдруг сообразил:

— Ты бы, Феня, попотчевала гостя чаем. Наладь там, а мы покеда договорим об деле.

— Мне, пожалуй, уходить пора! — слабо запротестовал Андрей Фомич, но остался, не ушел.

Через несколько минут Андрея Фомича позвали к столу. Федосья села за самовар за хозяйку: мать ушла на кухню, застыдившись своего будничного платья. Павлу Николаевичу поставили чашку чаю возле кровати. И за столом остались сидеть двое: Андрей Фомич и Федосья.

Оставшись неожиданно вдвоем, директор и девушка замолчали. Они молчали, украдкой поглядывая друг на друга. Но не было ни смущения, ни тревоги в том, как они молчали. Не было натянутости и томительной неловкости. В их молчании было что-то от радостного и светлого изумления. Они как бы прислушивались к кому-то, что шло от них от одного к другой и что легко и радостно и необъяснимо волновало их. Они не находили настоящих, нужных слов. И они молчали.

Но так продолжаться долго не могло. Федосья первая разорвала молчание. Она коротко вздохнула и протянула белую с тонкими пальцами руку к Андрею Фомичу:

— Налить вам еще?

— Налейте! — согласился Андрей Фомич, освобождаясь от непривычного полузабытья, и пододвинул девушке свою чашку. И когда она взяла ее осторожно и привычно, легко и мягко, он не разжал своих пальцев: и так на мгновение прикоснулись они к чашке с двух сторон, и было это подобно острому, многозначительному рукопожатию.

Федосья потянула чашку к себе и покраснела. Андрей Фомич разжал пальцы.

— Руки у вас какие… замечательные, — тихо уронил он. — Если б я не знал, вашей работы, наверное бы подумал, что барские ручки… Замечательные!..

Федосья зарделась. Она быстро налила Андрею Фомичу чай и пододвинула ему чашку. И, пододвинув, поторопилась убрать руку.

— Не прячь! — улыбнулся Андрей Фомич, внезапно решаясь на это простое и привычное «ты». — Не надо!

Он оглянулся в ту сторону, где за стеной лежал Поликанов, потрогал горячую чашку, не почувствовав ожога, и приглушенно сказал:

— Я ведь давно хотел, Феня, встретиться с тобою… Давно, Понимаешь, поговорить по душам хочется… По душам!

Беспомощная ребячья улыбка сделала лицо Андрея Фомича добрым, ясным и притягательным. У Федосьи дрогнули ресницы. Она опустила глаза. Щеки ее слегка побледнели.

— Отчего же… Я не отказываюсь, — тихо ответила она.

Слова были простые, малозначащие. Но голос девушки звучал сердечно, чуть-чуть вздрагивал, и оттого простые и малозначащие слова исполнились иного, глубокого, волнующего смысла.

Андрей Фомич стиснул рукою горячую чашку и снова не почувствовал ожога. У Андрея Фомича лицо осветилось большою, светлою, заражающею улыбкою.

V

У Лавошникова вышел горячий спор с Николаем Поликановым.

По фабрике, по цехам гуляли толки и слухи о виновниках пожара. На фабрике, по цехам ждали, когда милиция изловит поджигателей, и снежным комом катилось новое для здешних мест слово:

— Вредители!

Лавошников, разговорившись с Николаем о поджоге, заметил:

— Вредительство, оно, брат, не столь опасно, когда вот так явственно выходит, сколько ежели в скрытности, потихоньку и исподволь. Возьми хоть к примеру, в расписном цеху Черепахина, мастера. Какую он подлость художнику приезжему подложил? Вот это вредительство форменное, я понимаю! Это, по-моему, почище, позловредней поджога будет!

— Да откуль ты взял, что Черепахин вредил? — посомневался Николай. — Этот художник городской, он не привычный, на обжиге с красками не работал… взялся не за свое дело и оплошал. А теперь вину на Черепахина сваливает!

— Ну, и растолковал! — досадливо усмехнулся Лавошников. — Лучше некуды! Ты сообрази: даже если Черепахин и заметил, что человек непривычный и делает ошибку, то была его обязанность, как мастера, поправить того, а не допускать до сраму и до порчи. Прямая обязанность! На кого он, Черепахин, работает? На пролетарское государство! И тут амбицию свою нечего высказывать!.. Это если, скажем, Черепахин без фокусов. А по рассмотрении оказалось, что он самостоятельно, нарочно в краски фальшь подпустил. Чтоб осрамить человека и не допустить его улучшение производства подымать! Прямое вредительство, за которое по голове туго бить надо!

— Доказать надо…

— Доказано, Николай! И прийдись бы на меня судить, скажем, двоих: Черепахина за пакость его и того, неизвестного, за поджог, я б Черепахину вдвое наклал! Не пожалел бы!

— Неправильно! — разгорячился Николай. — То поджог, нистожение имущества, а то пытание, может быть. Пытал, вернее всего, мастер художника. Испытывал! Ну, тот без стажу, без подготовки оказался. Так за что же Черепахина судить да наказывать? Неправильно!.. Он свой, фабричный. Наш он, Черепахин! А художник чужой, со стороны, с чужого ветру!

— Во, во! Со своего-то, брат, и взыскивать сильнее надо!

— Своего, я тебе скажу, если он и промахнулся, оправдать следует!

— Врешь. Его, своего-то, пуще всего под ноготь взясти полагается!

— Ни под каким видом!

— Каша в тебе, в голове твоей, Николай! — рассердился Лавошников. — Никакой установки правильной, никакой сообразиловки!

— Я соображаю! Ты только меня не сбивай. У нас об чем разговор? О поджоге. Поджигателя я никогда сравнивать с таким, к примеру, как мастер, не стану. А ты не то, что равняешь, а превыше по вине признаешь. И второе — для своего, для рабочего, в какой ни на есть промашке непременно смягчение вины должно быть. Непременно! За что же тогды боролись?

— Ну, понес! — пренебрежительно махнул рукою Лавошников. — Боролись! Да кто это боролся-то? Взять хотя бы и Черепахина твоего. Где он при Колчаке был? Смылся: я не я, и хата не моя!.. Никакой от него помощи не было. А если порыться, то, может, и вредил! А ты — боролись!.. Который боролся, он на пакости, на подсидку не пойдет!

— Не знаю… — протянул с досадою Николай.

— Не знаешь, так не спорь! Ты вот посмотри, как разбор черепахинского дела зачнется, под какую статью он ляжет! Вредитель! Первостатейный вредитель!

Николай ничего не ответил, Его сбила с толку убежденность Лавошникова, которого он всегда считал понимающим, сознательным человеком. Сбила с толку, несмотря на то, что было ему дико и непонятно: как же это так — на одну доску ставить мелкий проступок Черепахина и прямое преступление того, неизвестного?

Лавошников ушел, от Николая, оставив его недоумевать и биться в сомнениях. Для Лавошникова все было ясно и понятно. Он знал, что вредители бывают всяких родов, пород и мастей. И он готовился обрушиться жестоко и беспощадно на тот тип вредителя, который на фабрике обнаружился в лице мастера Черепахина.