Ни по телефону, ни «лично» высказать Бродскому свое мнение я не осмелилась. Думаю, что он бы и дослушать не пожелал. Но строки эти не давали мне покоя, и я написала ему письмо:
Жозеф, прости иль прокляни, но не могу молчать. О чем ты возвестил мир этим стихотворением? Что наконец разлюбил М. Б. и освободился, четверть века спустя, от ее чар? Что излечился от «хронической болезни»? И в честь этого события врезал ей в солнечное сплетение?
Зачем бы независимому, «вольному сыну эфира» плевать через океан в лицо женщине, которую он любил «больше ангелов и Самого»?
В поэзии великие чувства выражались великими строками:
«Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил, безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренне, так нежно
Как дай вам бог любимой быть другим».
Вот кто взял нотой выше. Твоя Л. Ш.»
Реакции на этот демарш не последовало.
Вообще-то, с моей стороны было довольно глупо напоминать Бродскому бессмертные пушкинские строки. Он их имел ввиду и без моей подсказки, правда, в другое время и по другому поводу. В «Двадцати сонетах к Марии Стюарт», написанных в 1974 году, сонет VI звучит так:
Я вас любил. Любовь еще (возможно,
что просто боль) сверлит мои мозги,
Все разлетелось к черту на куски.
Я застрелиться пробовал, но сложно
с оружием. И далее, виски:
в который вдарить? Портила не дрожь, но
задумчивость. Черт! Все не по-людски!
Я вас любил так сильно, безнадежно,
как дай вам Бог другими – – – но не даст!
Он, будучи на многое горазд,
не сотворит – по Пармениду – дважды
сей жар в крови, ширококостный хруст,
чтоб пломбы в пасти плавились от жажды
коснуться – «бюст» зачеркиваю – уст!
Глава XIТАМ СУДЯТ ПОЭТОВ
Холодным дождливым вечером 29 ноября 1963 года мне позвонил приятель и, не здороваясь, сказал: «Прочти сегодняшнюю “Вечерку”». И повесил трубку. Я отправилась за газетой «Вечерний Ленинград» и тут же, около киоска, развернула ее под дождем. В газете был напечатан большой «подвал» за подписью А. Ионина, Я. Лернера и М. Медведева под названием «Окололитературный трутень».
...Несколько лет тому назад в окололитературных кругах Ле-нинграда появился молодой человек, именовавший себя стихотворцем... Приятели звали его запросто – Осей. В иных местах его величали полным именем – Иосиф Бродский... С чем же хотел прийти этот самоуверенный юнец в литературу? На его счету был десяток-другой стихотворений, переписанных в тоненькую тетрадку, и они свидетельствовали, что мировоззрение их автора явно ущербно... Он подражал поэтам, проповедовавшим пессимизм и неверие в человека, его стихи представляют смесь из декадентщины, модернизма и самой обыкновенной тарабарщины. Жалко выглядели убогие подражательные попытки Бродского. Впрочем, что-либо самостоятельное сотворить он не мог: силенок не хватало. Не хватало знаний, культуры. Да и какие могут быть знания у недоучки, не окончившего даже среднюю школу...
...Тарабарщина, кладбищенско-похоронная тематика – это только часть невинных развлечений Бродского... Что значит его заявление «Люблю я родину чужую»... Этот пигмей, карабкающийся на Парнас, не так уж безобиден. Признавшись, что он «любит родину чужую», Бродский был предельно откровенен. Он в самом деле не любит своей Отчизны и не скрывает этого. Больше того! Им долгое время вынашивались планы измене Родины...
Конец же статьи звучал прямой угрозой:
Очевидно, надо перестать нянчиться с окололитературным тунеядцем. Такому, как Бродский, не место в Ленинграде.... Не только Бродский, но и все те, кто его окружает, идут по такому же, как он, опасному пути... Пусть окололитературные бездельники, вроде Иосифа Бродского, получат самый резкий отпор. Пусть неповадно им будет мутить воду!
Этот черный день, 29 ноября 1963 года, стал началом травли Иосифа Бродского. За ним последовали и другие события – арест и два суда.
13 февраля мы позвали гостей. Должен был прийти и Иосиф. Помню, что он собирался зайти за Сережей Слонимским, который жил на канале Грибоедова, как раз на полпути между нами и Бродским, и вместе с ним отправиться к нам. Все уже были в сборе, истомились, не садясь за стол, а их все не было. Позвонили Иосифу. Александр Иванович сказал, что Ося давно ушел. Я подумала, что он, наверно, отправился в «другие гости» – с ним это бывало. Позвонили Слонимскому. Сережа сказал, что Иосифа до сих пор нет, и он не знает, ждать его или нет. Решили не ждать.
Бродский так и не появился, а уже за полночь позвонил Александр Иванович и сказал, что Ося арестован и находится в КПЗ Дзержинского отделения милиции. Он якобы ударил кого-то на улице.
В «Диалогах» с Волковым Бродский об этом аресте говорит одну фразу:
Меня попутали на улице и отвезли в отделение милиции. Там держали, кажется, около недели.
Мне же помнится рассказ Александра Ивановича, как я понимаю, со слов Иосифа, что арест произошел следующим образом: как только Иосиф вышел из своего подъезда, к нему прицепились три хмыря, спросили, Бродский ли он, и стали его провоцировать – нести антисемитскую х-ню и передразнивать его картавость. Иосиф кому-то из них врезал. Тогда ему завернули руки и запихали в машину. Почему-то ни в каких воспоминаниях эта версия, кажется, больше не упоминается.
Первое слушанье состоялось 18 февраля в районном суде на улице Восстания. Перед входом собралась порядочная толпа. Самые шустрые (и мы среди них) прорвались на лестницу, но в зал никого из нас не пустили. Лестница была темной и захламленной, народ стоял вдоль двух пролетов, прижавшись кто к перилам, кто к стенам. Так мы и ждали до конца заседания. Прежде чем вывести подсудимого из зала, милиционеры с окриками, что надо очистить лестницу, довольно грубо вытолкали всех на улицу. Подъехал «черный ворон» и загородил тротуар, встав задней дверью вплотную к дверям суда, чтобы подсудимый не просочился в десятисантиметровые щели между двумя дверями. По обе стороны выстроились менты. Зеваки спрашивали: «Кого?» и «За что?». Кто говорил – «за поножовщину», кто уверял, что мужик антисоветские листовки расклеивал... Я слышала разъяснения одной бабки, что парень из Пассажа свитер спер.
Мы уже были на улице и не видели, как Бродского выводили из зала. Но ребята, которых не успели вытолкать с лестницы, говорили, что Иосифа вывели на большой скорости, чуть ли не бегом спустили по лестнице и затолкали в машину «из двери в дверь».
Позже Иосиф рассказывал, что «в воронке» сопровождающие его охранники вели себя участливо, дали закурить и попросили когда-нибудь написать про них стихи.
По решению суда Бродский был отправлен в судебную психушку, где три недели подвергался издевательским экспериментам, но был признан психически здоровым и трудоспособным.
Второй суд на Фонтанке документально зафиксирован Фридой Вигдоровой (во всяком случае, большая его часть) и уже многократно описан в мемуарной литературе.
Нам удалось занять несколько мест в четвертом ряду. Кроме нас с Витей и мамой рядом сидел кинорежиссер Илья Авербах. (Почему-то в статье «Осторожно – мемуары» Гордин пишет, что Авербаха на суде не было.)
У Вити в руках был фотоаппарат. Дружинник его заметил и рявкнул, чтоб немедленно убрал, а то отберет. Когда он повернулся спиной, Витя успел сделать два или три снимка. Но, видно, у них глаза на затылке: дружинник стремительно повернулся и вырвал камеру из Витиных рук. Больше мы ее не видели.
Вообще, в дружинниках недостатка не ощущалось. Они дежурили с двух сторон каждого ряда и замечали любое движение. Авербах положил на колени блокнот, отгородив его портфелем, и пытался вести записи, но через несколько минут к нему подскочил тот же дружинник и вырвал из рук блокнот.
...Бродский стоял к нам в полоборота. Он был в темно-сером расстегнутом пальто, вельветовых брюках и рыжевато-коричневом свитере. Он был очень напряжен, но держался с удивительным достоинством.
Много лет спустя, в Нью-Йорке, я спросила Бродского, почему он был так невозмутим, будто все это происходило не с ним?
«Это было настолько менее важно, чем история с Мариной, – все мои душевные силы ушли, чтобы справиться с этим несчастьем».
Выражение его лица во время суда я помню до сих пор. Оно не было ни испуганным, ни затравленным, ни растерянным. Его лицо выражало скорее недоумение цивилизованного человека, присутствующего на спектакле, разыгранном неандертальцами.
Впрочем, выступления некоторых свидетелей обвинения были настолько бредовыми, что Иосиф несколько раз улыбнулся. Например, когда выступил общественный обвинитель Сорокин и сказал, что Бродского защищают жучки и мокрицы. Или когда товарищ Ромашева, заведующая кафедрой марксизма-ленинизма в училище Мухиной, заблеяла, что Бродского не знает, видит впервые в жизни, но слышала о нем отзывы молодежи, и что его стихи – это «Ужас! Ужас!».
Не помню, существовал ли тогда наш любимый анекдот про публичный дом, но если существовал, то, вероятно, именно его и вспомнил Иосиф во время выступления товарища Ромашевой.
(В публичном доме мадам-хозяйка посылает девицу к новому клиенту. Через минуту барышня выскакивает из комнаты с криком: «Ужас! Ужас! Ужас!!!». Хозяйка посылает к нему другую красотку, но и та вылетает с воплем: «Ужас! Ужас! Ужас!!!» Мадам идет к этому клиенту сама. Выходит минут через десять и спокойно говорит: «Да, ужас. Но не ужас! Ужас! Ужас!».)