Впрочем, он ни разу не пожаловался на одиночество. Надо было прочесть «Осенний вечер в скромном городке», чтобы понять, что к чему.
Осенний вечер в скромном городке,
гордящемся присутствием на карте
(топограф был, наверное, в азарте
иль с дочкою судьи накоротке).
Уставшее от собственных причуд,
Пространство как бы скидывает бремя
величья, ограничиваясь тут
чертами Главной улицы; а Время
взирает с неким холодом в кости
на циферблат колониальной лавки,
в чьих недрах все, что мог произвести
наш мир: от телескопа до булавки.
Здесь есть кино, салуны, за углом
одно кафе с опущенною шторой;
кирпичный банк с распластанным орлом
и церковь, о наличии которой
и ею расставляемых сетей,
когда б не рядом с почтой, позабыли.
И если б здесь не делали детей,
то пастор бы крестил автомобили.
Здесь буйствуют кузнечики в тиши.
В шесть вечера, как вследствие атомной
войны, уже не встретишь ни души.
Луна вплывает, вписываясь в темный
квадрат окна, что твой Экклезиаст.
Лишь изредка несущийся куда-то
шикарный бьюик фарами обдаст
фигуру Неизвестного Солдата.
Здесь снится вам не женщина в трико,
а собственный ваш адрес на конверте.
Здесь утром, видя скисшим молоко,
молочник узнает о вашей смерти.
Здесь можно жить, забыв про календарь,
глотать свой бром, не выходить наружу
и в зеркало глядеться, как фонарь
глядится в высыхающую лужу.
После Анн Арбора Иосиф вел переговоры с разными университетами, в том числе подал документы в Бостонский университет, называемый в народе «Би-Ю». Но его даже не вызвали на интервью. Вероятно, администрация испугалась, что он затмит всех их профессоров. Это было похоже на гуляющую по миру историю с Набоковым.
Набоков якобы подал документы в Гарвард на предмет преподавания сравнительной литературы. Роман Якобсон, бывший в то время заведующим кафедрой, воспротивился, и Набоков приглашен не был.
Решение Якобсона многих коллег поразило. Ему говорили: «Роман Осипович, как можно! Он же самый великий из живущих сегодня писателей!» Роман Осипович отвечал: «Ну и что с того? Слон – самый великий из живущих сегодня животных, но мы же не приглашаем его быть директором зоопарка».
Бродский преподавал в разных университетах, в том числе и в Колумбийском, пока не получил «tenure» (пожизненный контракт) в качестве Professor of Poetry в консорциуме пяти колледжей: Mount Holyoke College, Amherst College, Hampshire College, Smith College и University of Massachusetts in Amherst. Oсновной «базой» был Mount Holyoke в Западном Массачусетсе.
После нашей первой встречи Бродский исчез недели на три. Но как-то очень поздно вечером он позвонил и сказал, что хочет почитать стишки... прямо сейчас, по телефону. У меня отлегло от сердца. В его голосе слышалось прежнее нетерпение. Должно быть, он все-таки стосковался по родному уху.
Он прочел «Декабрь во Флоренции», и я очень разволновалась. Может оттого, что сама провела там в декабре несколько дней. Я попросила прочесть еще раз. Поразительно, какой он увидел Флоренцию, и как ее описал.
Что-то вправду от леса имеется в атмосфере/ этого города...
Набережные напоминают оцепеневший поезд...
В пыльной кофейне глаз в полумраке кепки
привыкает к нимфам плафона, к амурам, к лепке...
Как гениальный флорентийский живописец, Бродский нарисовал этот город крупными сильными мазками, назвал его «красивым» и... вынес ему и себе смертный приговор. Слушая последнюю строфу, я ощутила нарастающий в горле ком.
Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То
есть в них не проникнешь ни за какое злато.
Там всегда протекает река под шестью мостами.
Там есть места, где припадал устами
тоже к устам и пером к листам. И
там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл.
О Флоренции это? Или о Ленинграде?
Я не могла говорить от слез... И тут, наверно, от страха показаться слюнявой дурой, а не ценителем поэзии, меня попутал черт.
«Замечательные стихи, Ося, – сказала я редакторским голосом, – кроме строчек:
На Старом мосту – теперь его починили, —
где бюстует на фоне синих холмов Челлини.
Бюстует – выпендрежный глагол... из лексикона Вознесенского».
Бродский не ответил и повесил трубку.
Что делать? Звонить и извиняться? Писать письмо? Попросить Гену Шмакова быть посредником в примирении? С другой стороны, почему я не могу высказать свое мнение? Ведь он именно с этой целью читал стихи.
В конце концов, я позвонила, «повалялась в ногах» и была прощена.
Неожиданно мне вспомнился странный эпизод. Позвонил Бродский и сказал, что хочет почитать стихи своего сына Андрея, которые кто-то привез ему из Ленинграда. Читал он нейтрально, без обычных «бродсковских» интонаций, отделяя себя от текста, словно был просто «поэтическим курьером».
Я не только не помню, понравились ли мне эти стихи, я, вообще их не помню. Бродский спросил: «Чьи стишки лучше?» «Конечно, Андрея», с ходу ответила я. Мне хотелось доставить Иосифу удовольствие в том смысле, что дети превосходят своих родителей, как и должно быть в процессе эволюции.
«Так, так. Ну ладно», – пробормотал Иосиф.
Подумав я засомневалась и всполошилась: в самом ли деле это стихи Андрея? Я никогда ни от кого не слышала, чтобы Андрей писал стихи. А вдруг это стихи вовсе не Андрея, а, например, не к ночи будь помянуто – Бобышева? Но в одном я уверена – их автором не был Иосиф Бродский... Кто же их автор, навсегда останется тайной.
...А вот как выглядел Иосиф Бродский в роли гуру.
ЭПИЗОД ПЯТЫЙУРОКИ ЖИЗНИ
Однажды Бродский пригласил меня в свое любимое кафе «Реджио» в Гринвич-Вилледже. Мы пили капуччино, и Иосиф объяснял, как выжить в Америке. (Следующим любимым его занятием после писания стихов было учить и объяснять.) Мы даже перефразировали старую шутку: «Партия учит, что газы при нагревании расширяются» на «Ося учит, что газы при нагревании расширяются».
Наверно, это качество и сделало его в результате первоклассным университетским профессором. Впрочем, я подозреваю, что в его лице человечество потеряло замечательного раввина, а Витя считает, что врача.
Так вот, сидим мы в кафе «Реджио». Бродский вещает, я внимаю и набираюсь мудрости. Многие его рекомендации действительно сместили наше пещерно-атавистическое мировоззрение. Например, болезненный вопрос престижности. Я жаловалась, что «Найана» (еврейская организация, принимавшая в Нью-Йорке советских эмигрантов) осмелилась предложить мне, кандидату геолого-минералогических наук, работу на ювелирной фабрике. Раз я – геолог, пусть распределяю по размеру и качеству привозимые из Латинской Америки полудрагоценные камушки: яшму, сердолик, опал, малахит, – то есть работаю как бы в ОТК.
Иосиф говорил, что надо браться за любую работу, в Америке ничто не вечно, а, напротив, скоротечно. И еще говорил, что нечего волноваться из-за акцента, вся страна состоит из эмигрантов, и важно только, чтобы тебя поняли. (Впрочем, я замечала, что сам он был очень чувствителен к акцентам, старался говорить с британским, а русский акцент его особенно раздражал.)
Одно из наставлений, сказанное довольно громким голосом, звучало так: «В общем, Людмила, оглянись вокруг себя, не е...т ли кто тебя».
В этот момент из-за соседнего столика поднялась и подошла к нам элегантная, по-европейски одетая дама в светлом пальто и черной шляпе, держа в руках черную сумку и черные лайковые перчатки.
– Извините, ради бога, что я прерываю ваш разговор, – сказала она, – я русская, меня родители вывезли из России ребенком. Я стараюсь не забывать язык, много читаю, но все же боюсь, что мой русский старомодный, и я многих новых выражений не знаю. Например, вы сейчас сказали какую-то, кажется, пословицу, которую я никогда не слышала. Вам не трудно, пожалуйста, повторить ее для меня?
Я прыснула, Иосиф поперхнулся и покраснел, как свекла. «Не помню, что я сказал», – пробормотал он, подозвал официанта, расплатился, и мы быстро слиняли.
...Мы прожили в Нью-Йорке в подвешенном состоянии десять месяцев: учили язык, искали работу и жили на деньги «Найаны». Этих денег хватало заплатить за квартиру и скромно питаться. На транспорт старались не тратиться, благо ни в Квинс, ни в Бронкс, ни в Бруклин ездить было незачем. Всюду, где можно, ходили пешком, то есть как бы поселились в маленькой деревне с небоскребами. 74-я улица Вестсайда находится в центре Манхэттена. Все было рядом: английские курсы, на которые мы с Витей ходили пять раз в неделю с девяти до двух, супермаркет, Центральный парк, Линкольн центр. За углом снял квартиру Гена Шмаков, прилетевший в Нью-Йорк на три недели раньше нас и ставший нашим поводырем.
В семье свободно говорила по-английски только дочь Катя, учившаяся в Ленинграде в английской школе. Витя изъяснялся коряво, в основном техническими терминами. Мы с мамой не говорили совсем – мама владела немецким и французским. Считалось, что французским «полувладею» и я.
Нам старались помочь. Американские приятели, в основном слависты, которых мы знали с ленинградских времен, уделяли нам много внимания. Они знакомили нас со своими друзьями – профессорами колледжей и университетов, в надежде, что нам помогут в поисках работы. Нас приглашали в «приличные» дома, раздавали вокруг наши резюме, но в моем случае эти попытки были не в коня корм.