Так что Штерну ни на минуту не давали забыть, что он еврей – второсортная личность...
Иосиф Бродский считал и называл себя евреем. Но ощущал ли он себя евреем? Чувствовал ли свою причастность, или, скорее, принадлежность? Не думаю... Уже в юности он видел себя «гражданином мира».
Бродский существовал в русской и европейской культуре, восхищался англоязычной поэзией и был очарован древним и современным Римом.
Недаром он заслужил один из самых нелепых упреков, брошенных ему Солженицыным – упрек в недостаточной «еврейскости».
Были <...> позже «Исаак и Авраам», – но это уже на высоте общечеловеческой[9].
И здесь, мне кажется, уместно вспомнить знаменитое стихотворение Бродского «Я входил вместо дикого зверя в клетку». Последние его строки звучат так: «Но пока мне рот не забили глиной / из него раздаваться будет лишь благодарность».
Эти слова перекликаются со словами ежеутренней еврейской молитвы: «Пока душа во мне, благодарю Тебя, мой Бог, за то, что вложил в меня Свою душу. Душа чиста, и пока она в теле моем, буду благодарить Тебя, владыка всех творений».
Глава ХVШМАКОВ
Геннадий Григорьевич Шмаков, а для нас – Генка, Геннастый, Геннусик – был очень близким другом Бродского. Иосиф называл его «Почти my alter ego» и «My personal university».
Шмаков был одним из самых образованных и рафинированных людей нашего поколения. Он знал восемь языков: включая латынь и греческий, свободно владел английским, немецким, французским, испанским, итальянским и новогреческим. Он, как мало кто, знал русскую и мировую поэзию и блистательно переводил и античных, и современных авторов, в том числе Байрона, Поля Верлена, Жана Кокто, португальца Фернанду Песоа, знаменитых испанцев – Рафаэля Альберти и Гарсиа Лорку. Его переводы Кавафиса Бродский считал непревзойденными.
Шмаков был тонким знатоком искусств: и мирового кинематографа, и оперы, и, в особенности, балета.
Одна романтичная поклонница называла Шмакова «волшебным сосудом, хранящим алмазные россыпи знаний».
Бродский говорил, что Гена представлял собой «буквальное воплощение культуры» и был «главным его университетом».
На даримых Гене книжках Иосиф всегда писал смешные и трогательные автографы:
Читатель виршей этих частый,
Прими, мой дорогой Геннастый,
Их, собранными в скромный томик.
И я когда-то строил домик,
Рыл землю, жаждал шансов быта,
Взгляни – здесь двадцать лет убито.
Но не только автографами баловал Шмакова Иосиф Бродский. Ему посвящены «Венецианские строфы (2)».
Кладезь знаний, Геннастый был человеком обаятельным, веселым, легкомысленным, остроумным, беспечным, добрым и щедрым. Слово «зависть» не было знакомо ему ни на одном языке.
Он обожал нарядные тряпки, застолья, был непревзойденным кулинаром и клялся, что он мастер спорта по фигурному катанью. Впрочем, за четверть века нашей дружбы на коньках я его не видела ни разу.
А мне Гена Шмаков стал больше чем братом, которого у меня никогда не было. Он стал моим самым дорогим и преданным другом на свете.
Мы познакомились на набережной Невы возле университета. Я выходила из двора знаменитых Двенадцати коллегий. На тротуаре черными мазками на белом снегу блестят катки. Я разбежалась, собираясь лихо прокатиться, и въехала в объятия двух молодых людей. Один из них, в сером пальто с поднятым воротником и сдвинутой на глаза кепке, оказался Осей Бродским, другой, усатый, в замшевой дубле и длинноухой меховой шапке, мне был неведом.
– Привет. Не видишь, куда едешь? – сказал Иосиф, – Познакомься, это Гена Шмаков.
Мы обменялись рукопожатиями, потоптались на месте, и я спросила, кому из них со мной по дороге.
– Мне уже пора, – сказал Бродский, – посадите меня на автобус.
Он уехал. Гена сказал, что никуда не спешит, и предложил меня проводить.
Мы перешли через Дворцовый мост и углубились в пустынный, заснеженный Александровский сад. Шмаков сбил кожаной перчаткой снег со скамейки. Мы уселись и закурили. Беседы как таковой не получилось. Шмаков не закрывал рта. Передо мной вспыхивали и рассыпались каскады знаменитых имен: поэтов, художников, танцоров, оперных див. Это была настоящая лобовая атака, призванная превратить в пригоршню праха новую знакомую. Чтоб знала, с кем ей посчастливилось встретиться на жизненном пути.
Четверть века спустя, за три недели до смерти, Шмаков спросил, каким было мое первое о нем впечатление. Мне захотелось как-то развлечь, рассмешить его, и на другой день я послала ему «попытку психологического портрета».
Он бежал мне навстречу с букетом васильков и кашки, в шортах от Диора и майке от Кардена, с полевым биноклем на груди. Его густые усы лоснились на солнце, мягкие контактные линзы источали легкое фиолетовое сияние. Золотые колосья пшеницы расступались перед ним и вновь смыкались над его головой.
Таким я запомнила пятилетнего Гену, пока судьба вновь не свела нас вечность спустя в овощном ряду на Сенном рынке. Уши меховой шапки из мускусной крысы болтались до колен, шоколадная дубленка из провинции Корринда (Южная Португалия) ловко сидела на его стройном теле. Геннадий нюхал пучок редиски. Я робко поклонилась.
– Из гнилой капусты невозможно сделать суфле, даже если ты – Геррар, – бормотал он. – Нужны, как минимум, два яйца, вернее два белка, как учит «Larousse Gastronomique».
Я была очарована мягким, глубоким тембром его голоса и настолько осмелела, что задала вопрос:
– Над чем вы сейчас работаете?
– It’s hard to say, – задумчиво ответил он на незнакомом языке. – Меня забавляют и трогают судьбы ведущих актеров театра и кино, оперы и балета, рок– и поп-музыки. Трагедии и водевили тоже не оставляют меня равнодушным. Поэтому я пишу книги. О Жерике, например (лишь много лет спустя, перерыв сотни справочников, я поняла, что речь идет о французском киноактере Жераре Филипе), о Марусе[10], Нюрке[11], и Мишане[12]... Исследование творчества Наташки[13] тоже находится в поле моего зрения. As for jazz, but I... А vrai dire, I would never bother myself...
– Не надо – взмолилась я, страшась заглянуть в его дробный психологический мир...
Но Шмаков продолжал долго и тепло о себе говорить...
– Вообще-то я специалист по фигурному катанью и роялю (все, что до Баха – Бузони) – горько сказал он. – Но разве выразишь себя в этом пошлом мире?
И я испугалась, что любая система – хоть тоталитаризм, хоть демократия – может искалечить жизнь гения.
...Он добр, чуток, деликатен. Но не глух и к звукам своего собственного мира. Он раним, но агрессивен, что не мешает ему быть аскетичным и в то же время не чураться радостей жизни. Он бескорыстен и артистичен. Он фундаментально образован. Возможно, он написал бы «Преступление и наказание», а также «Лолиту», если бы они не были, к счастью, написаны до него.
Он чуть-чуть сентиментален и ребячлив, но сколько шарма и очарования в его инфантильности. Многие его любят, но еще больше боятся. И совершенно напрасно, ибо он светел и расточает ласку.
Я горжусь, что живу в одном с ним столетии.
При всех перечисленных качествах Шмаков был не честолюбив и не тщеславен. Вернее, он был очень даже тщеславен, но... «на домашнем уровне». Ему было важно царить за столом, огорошить, прогреметь, сверкнуть, блеснуть и улететь....
У него действительно было множество разнообразных талантов. Например, кухня. Гена был кулинаром милостью Божьей. При этом он никаких школ не кончал, и даже пренебрегал рецептами. Он был гениальным импровизатором, виртуозом, гастрономическим Паганини.
Вот как писал о Генином таланте его с Бродским близкий приятель Саша Сумеркин, один из переводчиков Бродского, переведший на русский язык «О скорби и разуме».
...Истинно безбрежным был его дар кулинарный... Нужен Гоголь, чтобы описать пиры, которые он нам устраивал... Ужины у Шмакова были воплощением самых невероятных гастрономических фантазий, сопровождавшимся неземным пением его любимых примадонн.
Бродский в книжке Волкова «Диалоги с Иосифом Бродским» тоже вспоминает о шмаковском волшебном даре:
...Шмаков, как вы знаете, был совершенно феноменальным кулинаром... Я второго такого волшебника в этой области не знал...
А вот в творческой сфере Шмаков себя реализовал далеко не полностью. Он не стал ни большим поэтом или прозаиком, ни великим критиком, ни переводчиком суперкласса... А мог бы. Бог одарил его очень щедро. Но, вероятно, главным его талантом был талант жить, и жил он как бенгальский огонь: ярко и скоротечно.
Думая о Гене, я вспоминаю печальный фильм Отара Иоселиани «Жил певчий дрозд».
Своей карьерой Шмаков совершенно не был озабочен. Вернее, он много чего сделал, чтобы она не состоялась.
В Америке, как, впрочем, и во все мире, связи решают все. Благодаря Либерманам, речь о которых впереди, у Шмакова появились связи, которые простым смертным даже присниться не могут. Он был накоротке с мировыми знаменитостями – писателями, издателями, критиками, кинозвездами, театральными режиссерами и политическими деятелями. Я не раз бывала свидетельницей, как кто-нибудь из «очень полезных» либермановских гостей, уходя, протягивал Шмакову визитную карточку с предложением позвонить, вместе позавтракать и поговорить о делах. На Генкином лице появлялось выражение «Ну и на кой мне это?».
Любой полезной встрече он предпочитал своих друзей. Не было для него большего удовольствия, чем выпить, почитать стихи и потрепаться (он употреблял более сочный глагол) с Барышниковым и Бродским.