Его неожиданные налеты на Бостон были праздником для нас и наших друзей. Поставив в передней дорожную сумку (но не снимая дубленки), Гена говорил: «Пошли за мясом, сегодня будут пельмени... Кого позовем, решим по дороге».
И мы неслись в магазин органических и экзотических продуктов под названием «Bread and Circus» («Хлеб и Зрелища»). Там Гена требовал демонстрации различных кусков мяса, придирчиво рассматривал, сомневался, качал головой, и вдруг лицо его озарялось нездешним светом – он нашел тот единственный, желанный...
Решив, кого звать, и сделав нужные звонки, мы усаживались в кухне за стол и начинали лепить.
Сперва обменивались новостями и впечатлениями о фильмах и спектаклях, потом Гена, который постоянно был в кого-то влюблен, водил меня по лабиринту своих противоречивых чувств, потом мы сплетничали, выкладывая друг другу свои и чужие тайны, потом читали стихи.
Получалось примерно четыреста тающих во рту, божественных пельменей, поглощая которые можно было явственно слышать музыку небесных сфер.
...Шмаков оказался на Западе, женившись на американке, присланной из Нью-Йорка его друзьями. Не имея в организме ни капли еврейской крови, он не мог выехать по израильской визе.
Салли Джонсон, двадцатипятилетней журналистке, за вывоз Шмакова были обещаны норковая шуба и 5000 долларов. При этом ее предупредили, что брак строго фиктивный, так как жених дамами не интересуется.
К этому времени Гена был уже разведен и жил «по друзьям», в том числе и у нас. Он попросил разрешения привезти невесту из аэропорта прямо к нам, угостить ужином и светской беседой, после чего он oтведет ее в «Асторию».
Мисс Салли Джонсон оказалась миловидной, очень симпатичной барышней, но проблемы начались уже через два дня. Салька без памяти влюбилась в Генку и заявила, что не хочет ни денег, ни шубы, но чтоб замужество было настоящим. Шмаков боялся оставаться с ней наедине. Она то плакала на моем плече, то, будучи оптимистичной янки, не оставляла надежды, что в один прекрасный день... Я ее не разочаровывала.
Согласно законам той поры, советский человек и иностранная гражданка не могли расписаться «с ходу». Им надлежало подать документы в ЗАГС и два месяца проверять свои чувства. Саллина виза была действительна две недели, и ей пришлось улететь за океан. Мы нервничали, что она передумает или ее второй раз не впустят, – у нас все бывает. Но она приехала, и свадьба состоялась. Салли облачилась в белое платье с кружевами, Гена купил ей обручальное кольцо. Свидетелями были балерина Мариинского театра Калерия Федичева, старинный друг Гены и Иосифа, нынешний главный редактор «Звезды» Яков Аркадьевич Гордин, американский консул (забыла фамилию) и ваша покорная слуга. Шмаков, в зеленом бархатном пиджаке, белоснежной рубашке и бабочке цвета кагора, был ослепителен. После ЗАГСа мы поехали к Федичевой и среди ее карельской березы славно выпили и закусили. Затем Гена сказал, что отвезет жену в «Асторию» и отправится ночевать к нам. И тут миссис Джонсон-Шмакова разбушевалась. Перефразируя Вертинского, она «целовала Геннастого в посиневшие губы и метнула в свидетелей обручальным кольцом...» Через день она улетела.
...Шмакова долго мурыжил ОВИР, и он получил разрешение на выезд уже после нашего отъезда. По дороге в Нью-Йорк он приземлился в Риме и прожил с нами дней десять, а в Штаты прилетел на три недели раньше и 14 января 1976 года встречал нас в аэропорту Кеннеди.
В Нью-Йорке Салли осознала тщету своих усилий сделать из Шмакова полноценного мужа. Они с Геной «разошлись» и... очень подружились. Мы проводили вместе много времени, пока Салли не стала редактором газеты «Rutland Herald» и не уехала в Вермонт. Ее аналитические статьи на политические и экономические темы мы с интересом читаем и сейчас.
В Америке Шмаков написал множество статей и несколько книг («Baryshnikov: from Russia to the West», «Тhe Great Russian Dancers»), oтредактировал (а точнее, написал) книгу о Наталье Макаровой и почти закончил монографию о Петипа.
Написать книгу о великом танцоре Барышникове мечтал бы любой, самый знаменитый балетный критик. Миша согласился, чтобы книжку написал неизвестный на Западе Шмаков. Он сделал это из самых добрых побуждений, желая дать Гене шанс заявить о себе.
В свою очередь, Шмаков, давно и близко знавший Барышникова, мог бы написать бестселлер со слухами, сплетнями и «малинкой» и в одночасье прославиться и разбогатеть. На Западе ближайшие друзья, любовники и даже родственники звезд только это и делают. Но Гена очень любил Мишу, дорожил их отношениями, и не использовал его имени для собственной выгоды. Это подтверждает и Бродский в «Диалогах» с Волковым:
...Биография Барышникова – на мой взгляд, чрезвычайно достойное произведение, чьи достоинства оказались до известной степени причиной финансового неуспеха этой биографии. Ибо в ней не было никаких сплетен, не перебиралось грязное белье звезды и так далее...[14]
Гена написал книгу, которая оказалась и не строго профессиональной, и не занимательно-популярной. Она как бы попала в щель между двумя жанрами.
И вот в «Нью-Йорк таймс бук ревью» появилась статья некой Лауры Шапиро «Великолепный Миша», полная восторгов и панегириков Барышникову и критикующая Генину книжку за то, что она грешит недостаточной глубиной анализа и вместе с тем, будучи суховато-скучноватой, не продается как горячие пирожки. Люди, причастные к этому миру, утверждали, что такая кислая рецензия на книгу неизвестного русского критика вполне естественна, потому что нью-йоркская журналистская мафия не хочет подпускать к своей кормушке нового человека.
В журнале «Нью-Йорк таймс мэгэзин» за 11 апреля 1982 года была напечатана статья Деборы Трастмэн о жизни и творчестве Барышникова и интервью с Барышниковым и Бродским.
К сожалению, в этом интервью Бродский не нашел добрых слов о Гениной книжке. А зря. Его защита была бы своевременной и очень весомой.
Забавно, что в этом интервью Иосиф Бродский взялся объяснять, что важно для Барышникова в балете. Ему, оказывается, важно иметь сюжет, то есть рассказать «историю». Бродский, по его словам, продолжает Трастмэн, однажды посоветовал Мише танцевать моцартовский «bassoon concerto». Миша спросил: «А что же я буду танцевать?» На что «знаток балета и видный хореограф» Иосиф Бродский ответил: «Просто танцуй под музыку, и все». Это звучало, как если бы Барышников учил Бродского писать стихи. Что-нибудь вроде: «Вставь в машинку чистый лист бумаги и печатай».
Миша покачал головой: «Нет, напиши мне либретто».
Далее в этом интервью Бродский – совершенно справедливо – сказал, что «Миша очень многим помогает. Он финансирует эмигрантские издания и поддерживает новоприбывших приятелей…»
Что правда, то правда. Миша старался «держать на плаву» многих своих знакомых. За одного месяцами оплачивал квартиру, другому, живущему в «плохом районе», – ученье ребенка в частной школе, третьего подкармливал, четвертому просто давал деньги на жизнь.
Но в том злосчастном интервью на вопрос журналистки, почему Миша разрешил писать книжку именно Шмакову, Барышников ответил: «Раз это был для него шанс... Почему нет?»
То есть ни Бродский, ни Барышников не попытались защитить Гену от явного недоброжелательства нью-йоркских балетных критиков.
Через несколько дней после появления статьи Бродский позвонил мне в Бостон: «Ты знаешь, Киса, в последнее время Генка в ужасной депрессии. Может, приедешь, побудешь с ним?»
Шмаков не имел постоянного дохода и зарабатывал нерегулярно, но благодаря финансовой поддержке Либерманов жил весело и беспечно, не экономя, ни копейки не откладывая, не заботясь о завтрашнем дне. Время от времени, впрочем, мысль о «нищей старости» приводила его минут на пятнадцать в содрогание. И впрямь, при его легкомыслии, Генина старость могла бы быть убогой и печальной... если бы он до нее дожил.
...Весну и лето 1987 года мы прожили в Бельгии, где Витя преподавал в ULB (Universite Libre de Bruxelles). И поэтому, когда Шмаков узнал о своем диагнозе, нас не было рядом. Писал он нам часто, письма его в Брюссель были ироничными, даже более гаерскими, шутовскими, чем обычно. Впрочем, нас это не насторожило: очередная хандра, не раз бывало. В периоды кратковременных депрессий у Гены появлялся особо залихватский тон. Но весной 1987 года ему был вынесен смертный приговор...
20 мая, 87 г. Либермания
Дорогая старуха Крысогонова. Я рад, что ты обнаружила разительное сходство своих расплывшихся телес с Вакхом и Боровом Рубенса – это свидетельствует об истинном глазе истинной художницы, коей ты в глубине души и являешься. И рад, что ты носишься, как ошпаренная, из музея в музей. Это лучше, чем бегать из гошпиталей в колумбарий. У меня таких острых радостей нет. Я – поселянин, и жизнь течет, отчасти переливаясь из пустого в порожнее, о чем твердит «предглазный», как выразился бы Солженицын, бассейн, а с другой стороны – чредой гротесков и почти трагедий.
Татьяна упала и сломала себе бедро. Ее оперировали, несмотря на вопли и крики, чтобы ее оставили в покое умирать. Операция прошла хорошо – все-таки местные эскулапы это чего-нибудь особенного. Это тебе не Склифосовского, где, по-моему, еще пилят без наркоза, как во времена японской кампании 1904 – 1905 года, остро памятной тебе.
Жара стоит егУпетская, я черен как эфиоп, пишу про «Спящую» и вообще перелез в «Эпоху Шедевров», последнюю главу о великом мастере, который скоро – ой, скорей бы, – откинет коньки.
Все это как-то сумбурно и осложнено дурными мыслями и бессоницей. У меня кончилось снотворное, и в минуты редкого забытья вижу Рудика Нуреева на мачте, в обнимку с Каллас в костюме мавританки времен Наполеона.
Но я все еще строен, нетерпим и немного зол, хотя натертый стих не сверкает ярче меди. 24-го мая еду к Михаилу Барышу глодать лапшу по поводу больших тезоименинств твоего друга и наперсника Жозефиуса, с коим не виделся со времен падения Трои...