Утро сегодня туманное и практически сырое. Читаю – к великому для себя удивлению – Солжевский «Февраль-март 1917-го». Должен сказать, что это работа первый класс и, если бы не многочисленные «удурчивые» и «угнелся кто-то», – потрясающая проза. Масштаб просто грандиозный, почти толстовский. Все слои схвачены, и какие характеры – и Николай II, и Протопопов, и царица Аликс, и Родзянко, и Гучков, и Керенский, – и вся эта баламутная картина того, как дружно просрали Россию.
Я просто в экстазе, прочел уже 400 страниц мельчайшего петита (знаешь, эти имковские издания, убивающие глаза), а впереди еще 800. И не скучно ни одной секунды. Нет, не зря он сидит в своем Вермонте.
Старица, пиши о разных пестрых впечатлениях и помни обо мне, узнике творчества и чудотворства. Как Виктуар потрясяет основы мироздания?
Так, начался дождь, мать его, целую крепко вас обоих. Пиши непрерывно, пиши каждую минуту.
Твой Г.
Шмаков уже почти не вставал с постели, когда в конце марта 1988 года в Бостоне происходил американо-советский музыкальный фестиваль «Making Мusic Тogether». Организатором его была Сара Колдуэлл, одна из очень немногих в мире женщин-дирижеров. Из Союза приехали более трехсот человек – лучшие представители всех музыкальных жанров. Были Плисецкая и Ананиашвили, Лиепа, ансамбль Покровского, Людмила Зыкина, Геннадий Рождественский. В фестивале приняли участие Альфред Шнитке и Барышников.
Для этого события сняли лучшие в Бостоне концертные залы, гостей расселили в лучших отелях, приемы следовали один за другим. На «мероприятие» были истрачены бешеные деньги – их попросту не считали. И хотя фестиваль действительно оказался выдающимся событием в культурной жизни Бостона, в финасовом смысле это был полный провал, стоивший Саре Колдуэлл ее карьеры.
Шмаков, конечно, не мог пропустить этого события – в особенности балетного вечера Майи Плисецкой, на котором она танцевала «La Rose malade». Не слушая возражения Алекса Либермана, предупреждений врача и наших увещеваний, что поездка может оказаться ему не под силу, Гена приехал.
Накануне этого гала-концерта у него был день рождения, и мы решили дать в его честь surprise party (бал-сюрприз). Наша квартира была недостаточно велика для большого «собрания», и наши друзья Миша и Лена Зарецкие предложили устроить прием у них. Пришли человек пятьдесят, в том числе Барышников, Шнитке с Ириной Федоровной, Геннадий Рождественский с Галиной Постниковой, Андрей Вознесенский... Приехали Генкины друзья из Нью-Йорка. Гена, исхудавший, с осунувшимся лицом, весь вечер держался стойко и выглядел почти счастливым.
А наутро он не смог встать. Смерили температуру – 41,5. Я стала совать ему аспирин, но он сказал, что может принимать только лекарства, прописанные его доктором, а их он оставил дома. Я в панике позвонила Либерману, и Алекс велел немедленно привезти его в Нью-Йорк – в аэропорту «Ла Гуардия» его будет ждать лимузин с врачом и медсестрой.
Мы его кое-как одели, и Витя отвез нас в аэропорт. Но самолет улетел десять минут назад, а следующий – через час. Гена был в полубессознательном состоянии. Я держала его на руках, как ребенка с длинными, «в два стула», ногами. Слава богу, служащий прикатил инвалидное кресло, – самому войти в самолет Гене было не под силу.
Это часовое путешествие я не забуду до конца своих дней. Гена весь горел и хрипло, с трудом дышал. Я держала его голову и молилась, чтобы он долетел живым...
Шмаков прожил еще пять месяцев. Алекс не захотел отправлять его в госпиталь – все равно тогда от СПИДа леченья не было. Он организовал Гене потрясающий медицинский уход дома: круглые сутки у его постели дежурила медсестра. Вернее, три медсестры, по восемь часов каждая. В то время о СПИДе было известно очень мало. Многие думали, что он заразен, как чума. Поэтому медсестры, которые соглашались ухаживать за больными СПИДом, стоили астрономических денег. Все расходы взяли на себя Либерман и Барышников, но и Бродский помогал в меру своих финансовых возможностей.
Впрочем, не только в деньгах было дело. И Миша, и Иосиф очень часто Гену навещали и, сойдясь у его постели, вспоминали, шутили, рассказывали смешные байки, читали стихи. Я уверена, что присутствие близких и дорогих людей продлило Генину жизнь. Не знаю, понимали ли Миша и Иосиф, как много они значили для Гены.
В то время у Барышникова была квартира в трех кварталах от Гениного дома. Миша предложил мне в ней останавливаться, когда я приезжала в Нью-Йорк. Просидев у Гены с утра четыре-пять часов, я нуждалась в моральной и физической передышке, чтобы вечером прийти к нему снова. И посколько Мишина квартира была рядом, мне не надо было тратить время на дорогу к Капланам, которые обычно предоставляют мне в Нью-Йорке «политическое убежище».
Как-то после посиделок у Гены к Барышникову зашел и Бродский. Всем надо было расслабиться. Мы выпили и... запели... Исполняли «Офицерский вальс»: «Ночь коротка, спят облака... И лежит у меня на погоне незнакомая ваша рука». «Стоп, стоп», – сказал Иосиф. Он спел «на погоне», а Миша и я – «на ладони». Начали выяснять, где же лежит рука. Позвонили в Бостон Вите Штерну, который, как считалось, точно помнит слова всех песен. «А хрен ее знает», – легкомысленно ответил знаток.
Только много лет спустя, когда «Google» стал неотъемлемой частью нашей жизни, я выяснила, где же лежала рука. Оказывается, в первом варианте текста рука лежала, действительно, «на погоне». Но, прослушав песню, товарищ Сталин якобы поморщился и сказал: «Как может хрупкая девушка достать до погона боевого офицера? Он же гигант. Вы хотите унизить нашу армию? И почему вы назвали вальс “Офицерский”? Офицеры должны воевать, а не танцевать».
Вальс тут же переименовали в «Случайный», а незнакомая рука оказалась лежащей «на ладони» (по материалам сайта «Звезда»).
...Последние два месяца своей жизни Шмаков, лежа с закрытыми глазами, часами бормотал стихи или просил меня читать ему вслух. В основном Цветаеву, Мандельштама и, конечно, Бродского. Казалось, что Гена почти всего его знает наизусть. Но незадолго до смерти он сказал, что «попрощался с Жозефом» и теперь хочет читать и слушать только Кушнера. И просил, чтобы я Кушнеру это передала.
За несколько дней до смерти, находясь в полном сознании, Гена сказал: «Я ни о чем не жалею... У меня была замечательная жизнь».
Шмаков умер 21 августа 1988 года. В завещании он просил, чтобы его кремировали и развеяли пепел над Эгейским морем: Гена хотел после смерти быть рядом со своей богиней Марией Каллас. Во время церемонии поминовения в похоронном доме Кэмпбелл в зале звучал ее голос – Мария Каллас исполняла арию из оперы Беллини «Сомнамбула».
В 1991 году, спустя три года после Гениной смерти, его друзья Леонид Серебряков и Юрий Видер повезли урну с Гениным прахом в Грецию. Татьяна Либерман дала им белый шелковый платок, прося бросить его вслед за Геной. В Эгейском море, между островами Микенос и Парос, Леонид с кормы развеял Генин прах и бросил вслед белый платок – Татьянино прощанье...
...После траурной церемонии в Нью-Йорке мы с Бродским зашли в соседнее кафе выпить чашку кофе. Вспоминали смешные и грустные эпизоды из Гениной жизни. Я прочла Иосифу несколько его стихотворений, – сам Гена их Бродскому не показывал. Наверно, стеснялся.
Как превозмочь мне этот бред души,
мое безумье, блажь, запретный морок?
Мне проседь в бороду, а ты так молод...
Ты только подожди и не спеши.
Когда б ты знал, как горек наш сoюз,
как тягостны сердечные лохмотья!
О господи! я в первый раз стыжусь
моей строптивой, неуемной плоти.
И все ж тянусь к тебе, как зверь к воде,
чтобы хоть раз твоим напиться взглядом.
Ты далеко, зато со мною рядом
моя любовь – и значит, быть беде.
1973
АПРЕЛЬ В ДЕКАБРЕ
Опять меня настигла ты, любовь,
пришибла, повалила на лопатки,
мне не впервой, я ко всему готов,
играть с тобою не намерен в прятки.
Ползет зима во льдах и серебре,
и ночь не греет, как свечной огарок.
Под Новый год в волшебном декабре
ты просто мне рождественский подарок.
Каких волхвов благодарить за то,
что пью опять запретное блаженство,
жую тоску осклабившимся ртом
и мучаюсь своим несовершенством?
Где я предчувствовал тебя? Ужель
опять в Шекспире, в повести о Таджо?
Слепит глаза любви моей метель.
Ее ты поднял, мальчик Караваджо!
1973
А вот отрывки из его последней поэмы «Летний призрак», написанной в июле 1987 года, за год до смерти.
Без причины, вызова и страха,
словно накатившие стихи,
ты возник передо мной из праха
молодых надежд и чепухи.
...........................................
Как сберечь мне привкус горько-сладкий
счастья, перешедшего в беду...
Вспоминай, любовь, меня украдкой,
вспоминай, хотя бы раз в году...
....................................................
Сохрани что-нибудь – эту речь, этот шум на прощанье,
жадных глаз напряженье, обмолвку, пустяк...
Сохрани что-нибудь... Нам с тобой предстоит расставанье,
на года, на века... Навсегда – это вечности знак.
Потом Иосиф прочел мне несколько шмаковских переводов Кавафиса. Стихотворение «Стены» звучало как Генкина эпитафия:
Безжалостно, безучастно, без совести и стыда
воздвигали вокруг меня глухонемые стены.
Я замурован в них. Как я попал сюда?