Разуму в толк не взять случившейся перемены.
Я мог еще сделать многое: кровь еще горяча.
Но я проморгал строительство. Видимо, мне затмило,
и я не заметил кладки растущего кирпича.
Исподволь, но бесповоротно я отлучен от мира.
Мы сделали несколько кругов по Мэдисон-авеню, и Бродский проводил меня к Капланам. У подъезда мы обнялись, и Иосиф очень искренне и тепло сказал: «Не знаю, Киса, смогу ли, сумею ли, но я постараюсь быть для тебя Генкой...»
После смерти Шмакова мне очень хотелось сказать Барышникову, как мы бесконечно благодарны ему за участие и заботу о Гене. Но Миша терпеть не может сентиментальных излияний, и я, дождавшись его дня рождения, написала поздравительное письмо.
27-е января, 1989 г.
Наш дорогой Мишаня!
Мы с Витей делали попытки поздравить тебя с днем рождения устно, но ты взмахнул серебряным крылом в направлении г. Майами. Более того, я сочинила поздравительный стих «типа кантаты», но испугалась, что ты покажешь его нашему нобелевцу и сделаешь меня объектом вашего блистательного остроумия. А потому уничтожила стих в жерле камина. Чем не Гоголь?
Мы поздравляем тебя и желаем здоровья ног и радости души. Мы никогда не забудем, что ты сделал для Генки.
При всем трагизме его судьбы, великое счастье, что ты и Алекс были рядом. Вы избавили его от одиночества и унижения. Он не был отвергнут и заброшен. Я часто мысленно разговариваю с ним и рассказываю про вас, потому что в последние месяцы он, конечно, не соображал, кому обязан своим комфортом, и не мог вас поблагодарить.
Мне не хочется впадать в Патетическую симфонию № 6 господина П. И. Чайковского, но в наши суровые, с точки зрения человеческих отношений, времена – это большая редкость. Благослови тебя Бог!
Мы тебя обнимаем и целуем и сделаем все возможное, чтобы увидеть тебя в «Метаморфозах», хотя говорят, что легче верблюду пролезть... чем попасть на твой спектакль.
Всегда твои, Л. и В. Ш.
...В первую годовщину смерти Шмакова, 21 августа 1989 года, Иосиф Бродский написал замечательное стихотворение.
ПАМЯТИ ГЕННАДИЯ ШМАКОВА
Извини за молчанье. Теперь
ровно год, как ты нам в киловаттах
выдал статус курей слеповатых
и глухих – в децибелах – тетерь.
Видно, глаз чтит великую сушь,
плюс от ходиков слух заложило:
умерев, как на взгляд старожила —
пассажир, ты теперь вездесущ.
Может статься, тебе, хвастуну,
резонеру, сверчку, черноусу,
ощущавшему даже страну
как безадресность, это по вкусу.
Коли так, гедонист, латинист,
в дебрях северных мерзнущий эллин,
жизнь свою, как исписанный лист,
в пламя бросивший, – будь беспределен,
повсеместен, почти уловим
мыслью вслух, как иной небожитель.
Не сказать «херувим, серафим»,
но – трехмерных пространств нарушитель.
Знать, теперь, недоступный узде
тяготенья, вращению блюдец
и голов, ты взаправду везде,
гастроном, критикан, себялюбец.
Значит, воздуха каждый глоток,
тучка рваная, жиденький ельник,
это – ты, однокашник, годок,
брат молочный, наперсник, подельник.
Может статься, ты вправду целей
в пляске атомов, в свалке молекул
углерода, кристаллов, солей,
чем когда от страстей кукарекал.
Может, вправду, как пел твой собрат,
сантименты сильней без вместилищ,
и постскриптум махровей стократ,
чем цветы театральных училищ.
Впрочем, вряд ли. Изнанка вещей
как защита от мины капризной
солоней атлантических щей
и не слаще от сходства с отчизной.
Но, как знавший чернильную спесь,
ты оттуда простишь этот храбрый
перевод твоих лядвей на смесь
астрономии с абракадаброй.
Сотрапезник, ровесник, двойник,
молний с бисером щедрый метатель,
лучших строк поводырь, проводник
просвещения, лучший читатель!
Нищий барин, исчадье кулис,
бич гостиных, паша оттоманки,
обнажавшихся рощ кипарис,
пьяный пеньем великой гречанки, —
окликать тебя без толку. Ты,
выжав сам все что мог из потери,
безразличен к фальцету тщеты,
и когда тебя ищут в партере,
ты бредешь, как тот дождь, стороной,
вьешься вверх струйкой пара над кофе,
треплешь парк, набегаешь волной
на песок где-нибудь в Петергофе.
Не впервой! так разводят круги
в эмпиреях, как в недрах колодца.
Став ничем, человек – вопреки
песне хора – во всем остается.
Ты теперь на все руки мастак —
бунта листьев, падения хунты —
часть всего, заурядный тик-так;
проще – топливо каждой секунды.
Ты теперь, в худшем случае, пыль,
свою выше ценящая небыль,
чем салфетки, блюдущие стиль
твердой мебели; мы эта мебель.
Длинный путь от Уральской гряды
с прибауткою «вольному – воля»
до разряженной внешней среды,
максимально – магнитного поля!
Знать, ничто уже, цепью гремя
как причины и следствия звенья,
не грозит тебе там, окромя,
знаменитого нами забвенья.
Эти откровенные, сильные строки, написанные Бродским своему «двойнику и молочному брату», стали лучшим памятником Геннадию Шмакову.
Глава XVIЛИБЕРМАНЫ И ЛИБЕРМАНИЯ
В предыдущей главе не раз упоминались имена Алекса и Татьяны Либерман, близкиx друзeй Бродского и Шмакова, сыгравших очень важную роль в их жизни. О них мне хочется рассказать более подробно.
Оба русские по происхождению, Александр и Татьяна Либерман принадлежали к безвозвратно уходящему в прошлое классу старой русской интеллигенции, «последних из могикан».
Благодаря революции, Гражданской войне и установлению в России советской власти судьба, проделав фантастические виражи, вознесла их на «Монблан» артистического Нью-Йорка, в жизни которого они играли весьма существенную роль.
Алекс в течение почти полувека возглавлял крупнейшую журнальную империю «Conde Nast Publications», которая включает такие популярные журналы, как «Вог», «Вэнити Фэр», «Аллюр», «Травелер», «Хаус и Гарден», «Мадемуазель» и другие издания, выходящие в Америке миллионными тиражами. Кроме того, Либерман был выдающимся скульптором, одним из мировых лидеров абстрактного экспрессионизма.
Его жена, урожденная Татьяна Алексеевна Яковлева, племянница известного художника Александра Яковлева, прославилась в русском литературном мире как парижская любовь Маяковского. «Приди на перекресток моих больших и неуклюжих рук», – написал ей поэт. Он упорно добивался ее любви, несколько раз делал предложение и получил отказ.
Бродский встретился с Либерманами в Нью-Йорке в 1974 году, и они перезнакомили его с «evеrybody who was anybody» (со всеми, кто что-то из себя представлял) в мире искусства и ввели его в нью-йоркский «литературный свет». Алекс первый начал публиковать в «Воге» прозу Иосифа по-английски. Услышав в 1974 году его стихи, Татьяна безапеляционно сказала: «Помяните мое слово, этот мальчик получит Нобелевскую премию».
Когда в Нью-Йорке появился Шмаков, Бродский познакомил его с Либерманами, а вскоре после нашего приезда Иосиф и Гена представили Алексу и Татьяне и нас с Витей.
Это произошло в нью-йоркском музее «Метрополитен», где показом посвященного Либерману документального фильма «Lifetime Burning» (что вольно можно перевести как «Одержимость») отмечалось его шестидесятипятилетие. Фильм рассказывал о различных сферах деятельности Либермана – художника, скульптора, журналиста, фотографа – и произвел на нас большое впечатление.
В конце вечера Бродский и Шмаков подвели нас к Либерманам.
Алекс был очень хорош собой – седой, стройный, зеленоглазый, с коротко подстриженными усами. Безукоризненные манеры и блестящее произношение на русском, английском и французском языках делали его совершенно неотразимым. Знакомясь с нами, он задал несколько обязательных в таких случаях вопросов и выслушал нас с таким вниманием, будто в эти несколько минут мы были в музее одни и вокруг не толпились восторженные почитатели – поздравить и пожать ему руку. Эта черта – способность абсолютно сосредоточить свое внимание на собеседнике, – встречается среди людей его ранга очень редко.
Татьяна – высокая, коротко стриженная блондинка в красном шелковом брючном костюме – показалась нам строгой и неулыбчивой. На ней не было никаких драгоценностей, кроме огромного гранатового перстня в форме шара на левой руке. Она не казалась моложе своих семидесяти лет, но было очевидно, что в молодости она была красавицей. Нас тогда поразило ее сходство с Марлен Дитрих. Впоследствии мы узнали, что Татьяна и Марлен были близкими подругами и действительно так похожи, что их принимали за сестер.
Татьяна оглядела нас испытующим взглядом и, вероятно, одобрила, потому что, повернувшись к Шмакову, сказала очень низким голосом: «Привези их к нам в деревню на уикенд».
Так началось наше знакомство, перешедшее в дружбу, продолжавшуюся до конца их дней.
В Нью-Йорке Либерманы пользовались огромным влиянием. Для «простого» человека попасть к ним в дом было несбыточной мечтой. Но, помня, что полвека назад они сами оказались в Нью-Йорке в качестве эмигрантов, они прекрасно понимали наши проблемы и относились к нам с необыкновенной сердечностью и вниманием. Их доброта и деликатность помогли нам поверить в себя. Мы с Витей бесконечно будем благодарить судьбу, что нам довелось с ними встретиться, а Бродского и Шмакова – за то, что они ввели нас в их