Я поинтересовалась, почему Н. Н. не может пожить на Мортон-стрит, раз Иосиф все равно уезжает. «Боюсь, что сопрет Нобелевскую медаль», – ответил лауреат.
В связи с Нобелевской медалью мне вспомнился забавный эпизод. Бродский любил говорить, что присуждение ему Нобелевской премии было полнейшей для него неожиданностью. Мягко говоря, это не совсем так.
В середине ноября 1986 года, за день до объявления нобелевских лауреатов, он позвонил нам в Бостон, очень взволнованный и возбужденный, и сказал: «Мне осталось 24 часа нормальной жизни... Завтра начнется...»
На следующий день оказалось, что «Нобеля» он не получил. И у меня, у змеи, было искушение позвонить ему и поздравить с продолжением «нормальной жизни». Но я ему не поддалась.
О реакции Бродского (и его друзей) на получение «Нобеля» и рассказано, и написано. Но, вспоминая «Расемон», я хочу привести отрывок из письма нашего общего друга Славинского.
...Когда пришло известие о премии, я позвонил в «Русскую мысль» и продиктовал им свой отклик, что-то вроде «Ура, мы ломим, гнутся шведы...» Надеюсь, что мою радость по этому поводу разделяют непосредственные учителя Б. в поэзии: Рейн, Найман и Бобышев... (О реакции одного из самых близких друзей написано ниже. – Л. Ш.)
Славинский продолжает:
А узнал я о премии сидя в своем кабинете на Би-би-си. Влетает продюсерша: «Славинский, поздравляю, ты был прав!» – «С чем это?» – «Помнишь, ты меня просил сохранять записи Бродского, потому что он, того и гляди, получит Нобеля? Ну вот...»
А вскоре после Джон Ле Карре повел меня в тот самый ресторан в Хэмпстеде, где они сидели с Жозефом в тот день... Ну, закусывают они, а тут вбегает старушка Брендель, у которой Бродский тогда гостил: «Мой мальчик, скорее возвращайся, только что звонили из Стокгольма...» Ле Карре сказал, что тут же подсунул Иосифу книжку для автографа. И еще сказал, что Бродский чудовищно смутился и забормотал: «Почему мне? А как же Борхес, Грэм Грин?..» Чуть ли не извиняться начал. Ле Карре ему ответил: «It’s all about winning» («В этом деле главное победить».)
Впрочем, этот эпизод уже описан Валентиной Полухиной, взявшей интервью у Ле Карре.
А вот судя по реакции «ахматовской сироты» Наймана, получение Бродским Нобелевской премии было ударом в наймановское солнечное сплетение. Помню, как, впервые приехав в Америку в 1988 году, он раздраженно рассказывал нам об этом обозлившем его эпизоде. В день получения Бродским «Нобелевки» Рейн позвонил Найману «в состоянии эйфории», с поздравлениями по поводу «нашего общего успеха и общей победы». И Найман ловко отбрил его: «К нам это никакого отношения не имеет».
В «Славном конце бесславных поколений», в главе «Вранье, вранью, враньем», также описан этот эпизод с той разницей, что извещает Наймана о премии некий М. М. Итак, цитата:
Когда объявили о Нобелевской премии, М. М. обезумел. В тот день я был за городом, вернулся поздно и по лицу жены понял, что что-то не в порядке. Она сказала про премию, я апробированно пошутил, что это не причина расстраиваться, и она прибавила, что звонил М. М. в маниакальном состоянии, захлебывался: «Поздравь Тольку! Это наша общая победа, наша общая премия». Тогда она сказала, что нет, его, Бродского, и он прорычал «Будьте вы оба прокляты!» – и шваркнул трубкой[17].
В этой истории умиляет выражение «что-то не в порядке» по поводу получения Бродским Нобелевской премии... Как будто у Найманов квартиру обокрали или квартальной премии лишили.
...Я ни разу не попросила Бродского пристроить мои писания... может быть, из деликатности, а может, из страха услышать отказ.
Достаточно, что он по собственной инициативе дал мне рекомендацию в Макдаул-колонию, американский вариант дома творчества. Я прожила во глубине сосновых лесов, в избушке на курьих ножках, на полном обеспечении два месяца, так и не написав ни одного высокохудожественного произведения.
Но время от времени я осмеливалась давать Бродскому почитать свои рассказы и повести. Витя говорил: «Ты, Зин, на грубость нарываешься». Мама откликалась немецкой пословицей, которая в переводе на русский звучит примерно так: «Он тебя так влепит в стену, что ножом будет не выковырять».
Почему я бесстрашно лезла в пасть к тигру? Потому что ничего не теряла. Мои рукописи не лежали в «Farrar, Straus & Giroux», поэтому отзыв Иосифа не мог повлиять на решение публиковать их или отклонить. Мне очень важно было услышать его мнение. А вдруг похвалит невзначай? Поэтому я посылала их Иосифу в сопровождении такой записки: «Если понравится, звони в любое время дня и ночи. Если не понравится – не звони никогда».
Впрочем, у меня редко хватало терпения дождаться звонка или «не звонка». Через несколько дней я сама набирала его номер.
Вопрос задавался в различной форме в зависимости от степени смущения и дурных предчувствий:
1) нормальная: Жозеф, прочел?
2) паническая: Иосиф, извини, ради бога, я не слишком рано?
3) гаерская, корчась от смущения: Каков ваш приговор, sir?
Вердикты Бродского тоже делились на несколько категорий:
1) Well, Киса, как тебе сказать... (Дела мои хреновы.)
2) Ничего, ничего... (Можно не стреляться и продолжать писанину.)
3) Ты знаешь, вполне... (Высшая похвала, хоть открывай шампанское.)
«Ты знаешь, вполне» было сказано, например, о повести «Васильковое поле». А иногда он хвалил отдельные строчки. Например: «Френкель хватался то за сердце, то за мебель» («Поседевший в детстве волчонок») или «Желтый воздушный шарик пересекал серое небо, и Криса успокоило это тихое сочетание» («Десять минут о любви»).
...Много-много лет назад я написала Довлатову письмо с критикой одного его раннего рассказа. И получила ответ, на всю жизнь послуживший мне уроком. Довлатов писал: «Я с твоими замечаниями согласен, но иронизировать в таком случае бы не стал. В этих делах желательно быть таким же деликатным, как если ты обсуждаешь наружность чужого ребенка».
К чести Бродского должна сказать, что в качестве критика он был со мной вполне деликатен. Более того, до меня доходили слухи, что Иосиф ставил меня в пример за то, что начала писать по-английски.
Если бы он знал, через что (вернее, через кого) проходили мои английские тексты, прежде чем оказаться на столе Тома Волласа, редактора журнала «Травелер». Сперва читал Витя, исправляя очевидные грамматически ошибки. Потом дочь Катя, окончившая два американских университета. Последней инстанцией был мой внук Даня, ученик девятого класса. Он делал тексту инъекции наиболее современных, «сегодняшних» идиом.
К сожалению, далеко не все желающие узнать мнение Бродского о своих произведениях были довольны. Вот что написал приятель и переводчик Бродского Саша Сумеркин в своем эссе «Скорбь и разум»:
С приходом гласности количество получаемых Бродским русских стихов и писем начало расти в геометрической прогрессии. Он честно проглядывал полученные метры стихотворных строк, стараясь отыскать в них хоть что-то, с его точки зрения обещающее, и продиктовать автору несколько ободряющих слов. Часто это было не так легко. Пару раз он просил меня по-секретарски помочь ему с ответами. Однажды пришли от руки написанные стихи от юноши, недавно переехавшего в Израиль. Стихи были никакие. В таких случаях писалась только благодарность от имени Бродского, но письмо подписывал я. Как-то я очередной раз пришел «на письма». Иосиф с лукавой ухмылкой сказал, что, мол, тут и вам письмецо есть. Письмо было от этого юноши на адрес Бродского, но на мое имя. Рассерженный поэт крупными буквами написал: ИДИ ТЫ В ЖОПУ! <...> Кажется, мы оба подумали одно и тоже: это была лучшая строка поэта[18].
Глава XXIДРУГИЕ ЮБИЛЕИ
Как в пору ленинградской юности, так и в Америке, Бродский любил свои дни рождения и праздновал их с размахом. Иногда у Миши Барышникова, но чаще у себя дома. И слетался к нему, что называется, «tout New York».
На моей памяти самым многолюдным и пышным был пятидесятилетний юбилей. Но самым значительным и необычным – пятидесятипятилетний. На нем Иосиф, к сожалению, не присутствовал.
Свои полвека Бродский отмечал на Мортон-стрит. Весь дом был завален подарками: корзинами роз, коробками, пакетами, книгами и дисками, кашемировыми свитерами, а также шарфами и перчатками, которые Бродский никогда не носил. Алекс Либерман прислал два ящика вина. Мы с Ларисой Каплан приподнесли поэту постельное белье и махровые полотенца «драматических тонов»...
Гостей было очень много, и представляли они разные аспекты его жизни.
Повседневный – хозяин его квартиры, соседка-подруга Марго, его врач, его дамы («прошлая» и «настоящая»), дизайнер Алина в зеленом бархатном платье.
Интеллектуальный – из «американских интеллектуалов» я запомнила Дерека Уолкотта, Марка Стренда, Сюзан Зонтаг и издателя Бродского Роджера Страуса.
«Наши» – из «наших» помню Лену Чернышову, Сашу Сумеркина, Довлатовых, Алешковских, Лосевых, Ефимовых, Беломлинских...
Иначе говоря, были «все», легче сказать, кого не было. А не было Миши Барышникова, который гастролировал на другом конце света. Его семью представляли Лиза и Питер.
В саду был раскинут огромный желтый шатер – спасать гостей на случай дождя. Пошел ли дождь, не помню. В памяти сохранился теплый вечер, черное, усыпанное звездами небо, звон цикад... Впрочем, небо со звездами и цикадами, возможно, плод моего романтического воображения.
В центре шатра на помосте стояли два стула. Один, разукрашенный бумажными лентами, смахивал на трон и предназначался для юбиляра. Но Иосиф то и дело срывался с него приветствовать очередного гостя, и большую часть вечера именинный стул пустовал. Впрочем, в момент нашего прихода его оккупировала уже поддатая Ира Алешковская. На втором стуле расположился Дерек Уолкотт в экзотическом головном уборе: то ли в феске, то ли в прошитой золотом тюбетейке. Именно он, важный и вальяжный, неторопливо беседующий с подходящими гостями, выглядел юбиляром.