<…>бежать назад, в этот навылет, за ужин ломящийся день, где <…> пронзительно щебетала синева… [4, 43]. Еще более интересные ситуативно-смысловые схождения «бега» «СМЖ» и «ДЛ» можно обнаружить в стихотворении Пастернака «Полярная швея» (1916). Там находим строку: На мне была белая обувь девочки, которая станет до конца ясна только после того, как в эссе «Люди и положения» Пастернак напишет, что одним из его детских суеверий было то, что в прежней жизни он был девочкой (ср. обращение к Девочке в стихотворении «Из суеверья» книги «СМЖ»: О, неженка, во имя прежних И в этот раз твой Наряд щебечет, как подснежник Апрелю: «Здравствуй!»). Далее в стихотворении 1916 г. следуют строки: Я любил от того, что в платье милой Я милую видел без платья. В «СМЖ» в стихотворении о «намокшей воробышком ветви» читаем: Вдруг дух сырой прогорклости По платью пробежал, а далее в «Дожде» бежим уже во множественном числе, когда «она со мной»: Теперь бежим сощипывать, Как стон со ста гитар Омытый мглою липовой Садовый Сен-Готард. Затем «дождь» мужского рода превращается в «СМЖ» во «влагу» женского рода, связанную с «душистой веткой»: Душистою веткою машучи, Впивая впотьмах это благо, Бежала на чашечку с чашечки Грозой одуренная влага. И в этом круговороте сливается женский и мужской род «бега», как женское и мужское начало жижи, а также одушевленные и неодушевленные субъекты, подчиняющиеся стихии «бега».
Сущностную же значимость этого явления раскрывают самые первые прозаические наброски Пастернака о Реликвимини, где ясно сказано, что ситуация «бега» связана с самыми основами «жизни» и «оживления» (одушевления) неодушевленного: …так было и в жизни, — стояли неодушевленные начала и требовали разбега; люди разбегались здесь, и некоторые из них, те, которые думали всегда дальше других и скорее становились неузнаваемыми для своих знакомых, они выносили это сладостное страдание: работать, думать на неодушевленное [4, 745]. Именно поэтому так естественна в «СМЖ» предикативная ассимиляция в метафоре ветка (‘девочка’) вбегает в трюмо, которая превращает «ветку» из объекта в субъект — «девочку», а затем она превращается во «второе трюмо», т. е. приобретает функцию отражения субъекта.
Оживление прежде всего происходит благодаря «бегу» воды, и омытые водой растения становятся «исцеляющими»: ср. в «Рлк»: …желтая антисептическая ромашка, темно-лиловые колокольчики, лопающиеся<…>разбежавшимися ручьями журчащих цветений. Благодаря этому контексту становятся более ясными строки стихотворения «Елене» «СМЖ» Луг дружил с замашкой Фауста, что ли, Гамлета ли, Обегал ромашкой, Стебли по ногам летали, в которых прячутся «действующие лица» книги. Сквозь призму ситуаций «бега» и «ног» Девочки и природного субъекта мужского рода в «Елене» становится возможным окончательно расшифровать ситуацию стихотворения «Образец» (И ползала, как пасынок, Трава в ногах у ней) с анаграммой фамилии поэта, которая своей внутренней формой связана с травой (см. также 1.1.3). В «Елене» же лирическим субъектом становится целый луг (‘пространство земли, покрытое травянистой растительностью’), который обегал — т. е., ‘бегая, торопливо переходил из одного места в другое, пытаясь охватить все возможное пространство’, видимо, ромашкой, «разбежавшейся ручьями цветений». Вспомним, что ранее в книге уже появлялась Роскошь крошеной ромашки в росе («Сложа весла»), ниже же в данном стихотворении обнаруживаем источник этой «влаги»: Дождик кутал Ниву тихой переступью Осторожных капель.
Мы уже отмечали, что в стихотворении «Клене» большую роль играет повторяющаяся вопросительная частица ли, задающая параллелизм строк и образов и одновременно их подвижность. Благодаря такой грамматической организации, закрепленной в звуке, Елена получает альтернативный облик то растения, то девушки, и эта «колебательность» закрепляется творительным падежом названия цветка ли-ли-ею, где ли-ли[87]— повторяющийся «квазикорень» одновременно и со значением альтернативности, и со значением мягкого перехода от одной формы к другой (т. е. может быть возведен к корню глагола ли-ть(ся), связанного с водой); а «-ею» может быть вычленено и как окончание творительного падежа, и как местоимение (Век в душе качаясь, Лилиею, праведница!). Иными словами, мы наблюдаем то, что Ю. Н. Тынянов назвал «интенсивацией колеблющихся признаков», т. е. «интенсивацией семантического момента в стихе» [Тынянов 1924, 84], и эта интенсивация во многом у Пастернака задается метафорами «бега» и «раскачивания». Глагол «бега» в этом случае выполняет функцию быстрого заполнения всего сквозного пространства и передачи признаков и «смысловой» энергии от одного объекта другому. Динамическая система признаков и их вариативность позволяют поддерживать, с одной стороны, целостность, а с другой — многообразие мира «СМЖ». «Осуществление этой системы связей обеспечивает сквозная проницаемость, которая является важным признаком пастернаковского пространства» [Maróti 1991, 189].
Если использовать термин «психомиметическое событие» философа В. Подороги, то глагольные формы «бега» как бы передают энергию самому тексту, динамизируют его форму, а «читатель резонирует в такт этим скоростям и напряжениям. В результате фундаментальный „активный слой“ текста существует до понимания, помимо понимания. Более того, он действует тем сильней, чем ниже уровень понимания, тормозящего действие внутритекстовых скоростей» [Ямпольский 1996, 20]. В целом же категория «одушевления» Пастернака, связанная с идеей «бега», подчиняется модели динамизации объекта субъектом немецкого психолога X. Вернера: «Подобная динамизация вещей, основанная на том, что объекты в основном понимаются через моторное и аффективное поведение субъекта, может привести к определенному типу восприятия. Вещи, воспринимаемые таким образом, могут казаться „одушевленными“ и даже, будучи в действительности лишенными жизни, выражать некую внутреннюю форму жизни» ([Werner 1948, 69], цит. по [Ямпольский 1996, 21]).
Непосредственно метафора «бега» обнажается в стихотворении Пастернака «Мельницы». Мельницы у поэта — это физическое воплощение идеи ‘измельчения’ и ‘круговращения’, которые в ментальном пространстве аналогичны ‘движению и преломлению мысли’ (см. 2.1.2.1). Во второй редакции этого стихотворения (1928) появляются строки …и буря <…>Вбегает и видит, как тополь, зажмурясь, Нашествием снега слепит небосклон, которые вводят уже ранее существовавшие в первой редакции: Тогда просыпаются мельничные тени. Их мысли ворочаются, как жернова. И они огромны, как мысли гениев, И несоразмерны, как их права. Иными словами, «мельницы», благодаря преобразованию природной энергии в энергию движения (буря вбегает в мельницы, как ранее ветка в трюмо), становятся метафорой отражательного мыслительно-языкового процесса. Точно таким же способом «бега» связываются, по Пастернаку, и поколения поэтов. Говоря о «молодом искусстве» XX в., он в «Охранной грамоте» пишет: «…и это была историческая цельность, то есть отдача той страсти, с какой только что вбежало в них, спасаясь с общей дороги, в несчетный раз избежавшее конца человечество» [курсив мой. — Н.Ф.] [4, 211].
В этой связи интересно расшифровать пастернаковский вопрос О, куда мне бежать От шагов моего божества? В поэме «Девятьсот пятый год», как мы уже писали в 2.1.1., этот вопрос ситуативно связан со Скрябиным, однако в расширенном поэтическом контексте его можно понимать более широко. Если говорить об интертекстуальном генезисе, то содержательно вопрос Пастернака ближе всего к вопросу пушкинского «Странника» «Куда ж бежать?», а по своей звуковой инструментовке первой строке стихотворения Фета «Когда Божественный бежал людских речей…». Предлог же от (бежать от) отсылает к другим знаменитым контекстам Пушкина, где герои бегут от «погони»: ср. в сне Татьяны из «Евгения Онегина» — Она бежит, он все вослед, / И сил уже бежать ей нет; а затем в «Медном всаднике» — И вдруг стремглав Бежать пустился. <…> Бежит и слышит за собой<…> — Тяжело-звонкое скаканье По потрясенной мостовой.
В то же время в «Людях и положениях» поэт развивает идею «бега», связанную с любимым композитором, в своей собственной «легкой» манере: «Скрябин любил, разбежавшись, продолжить бег как бы силою инерции вприпрыжку<…> точно немного недоставало, и он отделился бы от земли и поплыл бы по воздуху. Он вообще воспитывал в себе разные виды одухотворенной легкости и неотягощенного движения на грани полета» [курсив мой. — Н.Ф.] [4, 104]. Точно так же незадолго до этого описана Лара в романе «Доктор Живаго», которая является аналогом «девочки, вбегающей в трюмо». Движение Лары также скорее напоминало «шаги по воздуху», словно какая-то сила несла ее<…>гордая, воодушевляющая сила [3, 51].
Следовательно, бежать от, бежать от таких «шагов по воздуху» для Пастернака возможно только в одном направлении — «поверх барьеров», подчиняясь инерции заданного «одухотворяющего» движения, бежать, «преображаясь».
Возможность нового «преображения» и открывает книга «Второе рождение», в которой рождается формула «Опять бежать?» со знаком вопроса. В этом смысле значима последовательность стихотворений в книге, в которых задается энергия «бега». Впервые глагол «бега» появляется в открывающем книгу стихотворении «Волны», в котором «бег» связан с заглавной метафорой «волн» и дан в отраженной проекции по отношению к предшествующей жизни и творчеству: Ко мне бегут мои поступки, Испытанного гребешки <…>Но все их сменою одето, Как пенье моря пеной волн[88]. Второй раз метафора «бега» появляется тоже в «Волнах»; она приписана лесу, и этот «бег» подобен развитию текста книги: