(И Чайковский на афише Патетично, как и вас, Может потрясти, и в крыше, В вихорь театральных касс). И все «вещи» внешнего мира оказываются у Пастернака в порывисто-разрывистом музыкальном движении, «когда у них есть петь причина»: Вода рвалась из труб, из луночек; Разрывая кусты на себе, как силок,<…>Бился, щелкал, царил и сиял соловей; Похож и он [сад] на тень гитары, С которой, тешась, струны рвут… Эту музыку «разрыва», слитую с «жаждой» прощания с любимой, поэт впоследствии описал в «ОГ»: Она была подобна потребности в большой каденции, расшатывающей больную музыку до корня, с тем чтобы вдруг удалить ее всю одним рывком последнего аккорда [4, 181]. Лишь к концу лета, символической поэтической «осенью» звук успокаивается, становится прозрачным(Не движутся дни, и казалося, вынут Из мира прозрачный, как звук, небосвод), и его «пьет» и «тянет» поэт, как птица звезды. Так же в конце «Темы с вариациями» вслушивается в «звон уздечек» ветра мечтательный, как ночь, кузнечик.
В «Стихах разных лет» снова слышится отрывистый звук гитары (И ночь, гитарой брякнув невзначай, Молочной мглой стоит в иван-да-марье — «Любка»), пенье снеговых улиц 1905 года (Их пенье составляло пену В ложбине каждого двора), а колокольни оказываются В заботе об отнявшемся набате («Двадцать строф с предисловием»).
Далее следуют поэмы, прежде всего «Высокая болезнь», где звук уже «отнимается» не только у колоколов, как в «Зачатке романа „Спекторский“», но и у органа, уподобляемого вокзалу: Звук исчез За гулом выросших небес. В «ВБ» вокзал-орган, прощаясь с лирикой и музыкой, спорит дикой красотой С консерваторской пустотой Порой ремонтов и каникул, а песнь, сливаясь со снегом, тифом и «лихолетьем», превращается в Недвижно лившийся мотив Сыпучего самосверганья. Лирика окончательно превращается в музыку во льду, в музыку чашек, Ушедших кушать чай во тьму, — т. е. музыку мысли, лишь наружно сохранявшую ход. И эта «музыка мысли» уходит в воспоминания детства в поэме «905 года», где еще жив Скрябин: Открыт инструмент. Сочиняй хоть с утра… В историческом же круге «Девятьсот пятый год» звучат лишь барабанная дробь, рыдания женского альта и «Вы жертвою пали в борьбе роковой». И на фоне этих звуков Стало слышно, Как колет мороз колокольни (ср. песни колотой куски в «СМЖ»). То же «пенье» в «день погребенья» в поэме «Лейтенант Шмидт» приносит ветер (О ветер! О ада исчадье!), оставляя «из всех связей на свете» одни междометья. Лишь только ближе к концу поэмы, когда проливается дождик — «первенец творенья» Пастернака, Спит и ломом бьет по сини, Рты колоколов разиня, Размечтавшийся в унынье Звон великого поста. Сама же история Шмидта кончается Голгофой.
Однако «колокольный дождь» «ЛШ» все же «рухнул вниз не по-пустому», и в поэме «Спекторский» вновь открываются двери лирике и музыкальному началу. Опять отворяются «черные ключи» (Струится грязь, ручьи на все лады, Хваля весну, разворковались в голос, Ключами ударял по чемоданам Саврасый, частый, жадный летний град), благовестом среди мги не плачутся, а поют «снеговые крутни», раскачивая в торбах колокольни, и возвращается к музыке сам лирический субъект: Едва касаясь пальцами рояля, Он плел своих экспромтов канитель. В прозаическом корпусе поэмы — «Повести» — вновь происходит скрещение «музыки» с «грозой»: березы поворачиваются к даче, наступает тьма, и еще раньше, чем раздается первый удар грома, внутри начинается игра на рояле [4, 137]. Рядом с игрой «пианиста» слышится и женский голос: Страдальчества растравленная рана Изобличалась музыкой прямой Богатого гаремного сопрано («Спк»). Вновь набирает силу «лиры лабиринт», который в «Волнах» книги «Второе рождение» задымится громкой тишиной, пройдет верблюдом сквозь ушко иглы, уйдет в пены перезвон и поздоровается со всем возрожденным миром, выгнувшись трубою горизонта.
Во «ВР» музыкальное начало как раз достигнет второго пика, и осень, дотоле вопившая выпью, в стихотворении «Лето» прочистит горло, растворяясь в «океане бессмертия» Пушкина, как и в конце книги «Темы и вариации». В промежутке же между этими двумя лирическими состояниями обращает на себя внимание стихотворение «Трепещет даль. Ей нет препон…» (1924), в котором борются музыкальное начало самообладанья, паронимичное «Балладе», и лишенное гармонии начало самосверганья «Высокой болезни». Эта борьба «опять» связана с именем Шопена и очень «своим» фортепьяно: При первой пробе фортепьян Все это я тебе напомню. Едва распущенный Шопен Опять не сдержит обещаний, И кончит бешенством, взамен Баллады самообладанья. Таким образом, мы видим, что книга «Второе рождение» свидетельствует о музыкальном «выздоровлении»: в ней новое опять уже связано с опять не умирать Шопена и музыкальным полетом («Опять Шопен не ищет выгод…»). Этот единственный «выход из вероятья в правоту» затем повторится в романе «Доктор Живаго», когда поэт Живаго начнет сочинять сказку о Георгии Победоносце, слыша спотыкание конской иноходи одной из баллад Шопена (ср.: Опять бежать и спотыкаться, Как жизни тряской дилижанс?).
Однако «выздоровление» в самой книге «ВР» происходит не сразу, а постепенно и сопровождается подъемами и падениями, вопросами и ответами, воспоминаниями и мыслями о будущем. Так, в «Балладе», посвященной Г. Нейгаузу, знаменитому исполнителю фортепьянных произведений Шопена, в разрыве туч, в обрывках арий, в борьбе жизни и смерти музыкальное освобождение от «земных оков» происходит в несколько заходов (Удар, другой, пассаж, — и сразу В шаров молочный ореол Шопена траурная фраза Всплывает, как больной орел), однако в итоге болезнь преодолевается в разрядах природной «грозы», после которой наступает очищение. Во «Второй балладе» звучит то же преодоление, только уже пролившееся через дождь, ветер и «кипение деревьев» как критические состояния природной стихии. Но если в первой балладе «ВР» звуки фортепьяно растворяются в метели полночных маттиол, то во второй уже звучит целый стихийный оркестр: «кипящий» сад сначала уподобляется то звуку фагота, то набату колокола (Ревет фагот, гудит набат), а затем звучание как бы дематериализуется и уходит в сон (На даче спят под шум без плоти, Под ровный шум на ровной ноте, Под ветра яростный надсад). Само музыкальное начало во «Второй балладе» уподоблено откровению во сне, а преодоление критического состояния связывается с возвращающимся мотивом раннего детства, временем первых «баллад» и «былин».
Музыка преодоления подхватывается далее арфой в руках Мэри-арфистки в стихотворении «Лето», где мировой прототип «Пира во время чумы» уравновешивается Пастернаком «Пиром» Платона. «Пир» Платона посвящен в основном любви как возрождающей силе, а главной его темой является достижение согласия между противоположными началами, которое, по мнению мыслителя, помогают установить медицина, музыка и поэзия (затем это «согласие» воплотится в образе доктора Живаго). И в строках «Лета», рифмующегося в книге с Лермонтовым, достигается преодоление рока и «смерти поэта» искусством, прежде всего музыкальным, что и обеспечивает «залог бессмертия». Тема выздоровления и превращения мучительных воспоминаний в светлые звучит и в стихотворении «Годами когда-нибудь в зале концертной…», где она соединяется с именем Брамса, лужком интермеццо, мотивами круга, вращения вокруг дерева и детства, которые приносит «немецкий мотив». В стихотворении «Окно, пюпитр и, как овраги эхом…» музыку возвращения к жизни снова исполняют «природные субъекты», влетающие через «окно» как бы в самую «душу» поэта, ее «детство». Одновременно поэтом в ритмико-музыкальных терминах осмысливается понятие меры жизни, паронимически связанное со смертью (И муторным концертом мертвых шумов Копался в мерзлых внутренностях двор). Размораживание внутренней скованности находит отражение в «музыкальном» распахивании «окна» с двух створок alla breve на три — в ритме трех вторых. И лишь тогда поэт оказывается в состоянии сменить меру жизни-смерти (И мерил я полуторною мерой Судьбы и жизни нашей недомер) на премьеру детства: В душе ж, как в детстве, снова шел премьерой Большого неба ветреный пример.
Помимо иконически зафиксированного ритмико-музыкального выздоровления во «ВР» происходит и звуковое обновление. Мы имеем в виду стихотворение «Всё снег да снег, — терпи и точка…», где активны частица [б / бы] и суффикс [л] условного наклонения, которые «сливают» в бокале вокабул настоящее и будущее, — ср.: Скорей уж, право б, дождь прошел<…>Зубровкой сумрак бы закапал, Укропу к супу б накрошил, Бокалы, — грохотом вокабул, Латынью ливня оглушил. «Согласье сочетанья» сослагательного наклонения достигается и в стихотворении «Любимая, — молвы слащавой…», в котором это «согласье» уподоблено любви и слиянию с природой. В этих проявлениях жизни поэт также находит «залог бессмертья»: И я б хотел, чтоб после смерти<…>Чтоб мы согласья сочетаньем Застлали слух кому-нибудь Всем тем, что сами пьем и тянем И будем ртами трав тянуть. В поисках «согласья» звуков и «рифмы» сама красавица Вся рвется музыкою стать, И вся на рифму просится. Тогда в рифмах «умирает рок», приходит ощущение «нового начала» (И рифма не вторенье строк, Но вход и пропуск за порог…) и выздоровление (Что б сдать<…>Болезни тягость тяжкую). Так, с «красавицей» в женском и «цветочном» обличье преодолевается грусть одиноких мелодий, и через «дверь» и «окно» влетают семена божественного начала (как в стихотворениях «Кругом семенящейся ватой…», «Никого не будет в доме…» — перв. «Жизни ль мне хотелось слаще…» с нотным текстом), и сумерки наполняются «белыми материями»: