. В 1968-м Вигзелл вернулась в Лондон. Ни Бродский, ни Вигзелл никогда не комментировали этот сюжет, но, как можно понять, инициатива Бродского, по свидетельству Эллендеи Проффер, «сделавшего предложение»[192] Вигзелл, в какой-то момент утратила поддержку с ее стороны.
В 1970 году Бродский посвятил Фейт Вигзелл стихи «Aqua vita nuova» и «Пенье без музыки»:
Когда ты вспомнишь обо мне
в краю чужом – хоть эта фраза
всего лишь вымысел, а не
пророчество, о чем для глаза,
вооруженного слезой,
не может быть и речи: даты
из омута такой лесой
не вытащишь – и так, когда ты
за тридевять земель и за
морями, в форме эпилога
(хоть повторяю, что слеза,
за исключением былого,
все уменьшает) обо мне
вспомянешь в се-таки в то Лето
Господне и вздохнешь – о не
вздыхай! – обозревая это
количество морей, полей,
разбросанных меж нами, ты не
заметишь, что толпу нулей
возглавила сама. В гордыне
твоей иль в слепоте моей
все дело, или в том, что рано
об этом говорить, но ей-
же Богу, мне сегодня странно,
что, будучи кругом в долгу,
поскольку ограждал так плохо
тебя от худших бед, могу
от этого избавить вздоха.
В дальнейшем, после отъезда Бродского, они много раз виделись на Западе и поддерживали дружеские отношения[193].
Добро и Зло суть два кремня,
и я себя подвергну риску,
но я скажу: союз их искру
рождает на предмет огня.
Огонь же – рвется от земли,
от Зла, Добра и прочей швали,
почти всегда по вертикали,
как это мы узнать могли.
Я не скажу, что это – цель.
Еще сравнят с воздушным шаром.
Но нынче я охвачен жаром!
Мне сильно хочется отсель!
Ощущение экзистенциального и исторического тупика, мертвящей статики окружающего пространства и невозможности вырваться из него формирует стихи конца 1960-х – начала 1970-х, составившие сборники Бродского «Остановка в пустыне» (частично) и «Конец прекрасной эпохи». В более декларативных «альбомных» стихах на случай, как, например, в процитированном выше послании Якову Гордину конца 1970 года, желание вырваться из пределов «возлюбленного отечества» декларируется открыто[194]. Собеседники Бродского рубежа 70-х вспоминают его «отчаянное желание уехать»[195], погруженность в повсеместные тогда среди интеллигенции разговоры о начавшейся эмиграции из Союза и своего рода завороженность темой пересечения границы, проникающей и в стихи («Post aetatem nostram», 1970)[196].
Бродский очень серьезно относился к построению своей литературной биографии, своего «мифа» (как он выражался) – к вещам, требующим известной степени свободы выбора. Он говорил Профферу, что «русские не имеют возможности выбирать» и что ему «стоит уехать хотя бы по одной причине: если он останется, вся его жизнь до конца будет предсказуема»[197]. (Уехав, Бродский так характеризовал свои новые обстоятельства, связанные с возможностью путешествий по миру: «Нынешнее движение есть месть тридцатидвухлетней статике»[198].) Обновленный вариант того, что применительно к своему поколению Л.Я. Гинзбург назвала «уж очень не по своей воле биографией»[199], его категорически не устраивал.
Здесь существенно то, что невольное затворничество в пределах СССР, пусть и облагороженное печальными «пушкинскими» параллелями («тоска родства»), остается для Бродского единственной помехой к завершению обустройства своеобразной социокультурной ниши, над созданием которой он сознательно трудится с конца 1960-х. Ее основное качество – независимость от государства.
«Независимость – лучшее качество, лучшее слово на всех языках»; «В своей работе человек не должен зависеть от других», – писал и говорил Бродский[200]. Это был один из параметров, по которым шло его соревнование/полемика с лидерами «молодой» советской поэзии – Евтушенко и Вознесенским. Бродский не без оснований считал их ангажированными властью. К рубежу 1970-х его раздражение против них (усугубленное, как мы отмечали выше, неравноправием возможностей – в том числе связанных с выездом за границу) прорывается даже в стихи[201].
Как это ни покажется странным, во многом работа Бродского по формированию своей независимой ниши была успешной.
Рубежной в этом отношении стала ситуация с невыходом в Ленинградском отделении издательства «Советский писатель» его книги «Зимняя почта». После долгих редакционных мытарств в 1966–1968 годах, несмотря на одобрение многочисленных рецензентов и даже руководителей Ленинградского отделения Союза писателей (Даниила Гранина и Олега Шестинского), рукопись была издательством отклонена[202]. Это стало поводом для написания Бродским 11 июля 1968 года заявления в ЛО ССП. В этом тексте поэт впервые формулирует свою позицию по отношению к советским литературным институциям и ви́дение своего места на советской литературной сцене.
<…> Волею судеб, я – русский поэт. И, как таковой, я имею право требовать в издательских делах – соблюдения литературных норм, а к себе лично – уважения. Литературный труд является единственным источником моего существования и основным содержанием жизни. Занимаясь им на протяжении 10 лет, я, полагаю, имею основания достаточно трезво судить о качестве своей работы. Я убежден, что все, что я делал и делаю, служит и послужит к пользе и славе русской культуры. Не думай я так, я бы не брался за перо вовсе. Поэтому я не желаю ставить судьбу своих произведений в зависимость от чьих бы то ни было амбиций и настаиваю на установлении между мной и публикой отношений, лишенных какого-либо посредничества, а именно: отношений между автором и его читателями.
Я хочу напомнить, что своей репутацией человека подозрительного образа мыслей я обязан людям и обстоятельствам, к литературе отношения не имеющим. И продолжающееся положение, при котором мои произведения, не будучи опубликованными, подвергаются заглазному охаиванию, а сам я – публичным поношениям, считаю и вредным, и оскорбительным. Мои книги выходят во многих странах мира, а в отечестве разнообразные лица и инстанции, преследуя неведомые мне цели, превращают меня в литературное пугало. Появление своих произведений за рубежом поэтому считать идеологической диверсией врагов моей родины я отказываюсь. Гораздо более вредным и нетерпимым является искусственное замалчивание чьего-либо творчества, ибо это создает удушливую обстановку подпольщины и скандала. Чем дольше существует такое положение, тем труднее от него избавиться не только его жертвам, но и его создателям.
Я не знаю и не желаю знать, какие именно эмоции вызывает мое имя у руководства Лен. отд. издательства Советский Писатель – мистический или просто шкурный страх; но во имя здравого смысла, во имя той пользы, которую, я уверен, принесут читателю поэзии мои произведения, во имя, наконец, добрых нравов литературы, я настаиваю на том, чтобы с существующим положением было покончено. Ответственность, лежащая на издателях, совершенно ничтожна по сравнению с той, которую берет на себя автор; ибо ему приходится отчитываться не перед Горлитом, а перед народом и перед настоящим и будущим временем.
Я не знаю, перед кем именно я на свете грешен, но перед русской культурой и перед своим народом я чист. Я пишу по-русски и, надеюсь, пишу неплохо. Я не особенно беспокоюсь, в конечном счете, о судьбе своих произведений: стихи – вещь живучая, почти огнеупорная. Пройдет время, и народ скажет о них свое слово. Но мне хотелось бы, чтобы эта возможность была предоставлена ему сегодня, ибо тем самым мне будет предоставлена возможность его услышать[203].
Ответом Бродскому был окончательный отказ в публикации книги осенью 1968 года. Идея об «установлении между [поэтом] и публикой отношений, лишенных какого-либо посредничества» – то есть исключающих государственную цензуру – была утопической.
После 1968 года Бродский отказывается от компромиссных попыток встроиться в официальную литературную жизнь в качестве поэта[204], причем демонстративно уклоняется от типовой для преследуемых цензурой советских авторов модели поведения, заданной весной 1967 года Солженицыным. 16 мая 1967 года он обратился с открытым письмом к IV Всесоюзному съезду советских писателей с требованием отмены политической цензуры над художественными произведениями. Это обращение получило беспрецедентно широкую писательскую поддержку – с Солженицыным публично солидаризовались около ста членов СП СССР[205]. Бродский, в отличие от своих коллег, никакого публичного протеста и никакой общественной борьбы за право публиковаться на родине не планирует. Встречаясь в апреле 1967 года со Стэнли Кьюницем, он заявляет, что не считает проблему с публикацией своих текстов в СССР политической, объясняя свои трудности эстетическим «консерватизмом» издателей[206]