Зазвонил телефон. Это была мама, с которой мы ни разу не общались с самых похорон. После нескольких вежливых вопросов о моей поездке в горы и о том, как вообще идут дела, она наконец перешла к тому, ради чего ей пришлось совершить над собой усилие и набрать мой служебный номер.
– Рили сказала, что ты собираешься писать о Шоне.
Это не был вопрос, однако я ответил на него:
– Да, собираюсь.
– Но зачем, Джон?
Пожалуй, она одна звала меня Джоном.
– Потому что я должен это сделать. Видишь ли… я не могу продолжать жить спокойно, делая вид, будто ничего не случилось. Мне необходимо, по крайней мере, попытаться понять…
– Помнишь, ты всегда разбирал свои игрушки, когда был маленьким? Не осталось ни одной целой, все разломал.
– Ну ты и вспомнила! Это ведь когда было…
– Я хотела только сказать, что, разобрав игрушку, ты не всегда мог собрать ее. И что в результате у тебя осталось? Ничего, Джонни, ни-че-го…
– Но, мама, как ты не понимаешь? Я обязан это сделать.
Просто удивительно: ну почему, разговаривая с матерью, я всегда так легко выхожу из себя?
– А тебе не пришло в голову подумать и о других, не только о себе? Неужели не ясно, что если эта история попадет в газеты, то кое-кому будет очень и очень больно?
– Ты имеешь в виду папу? По-моему, такая статья, наоборот, сможет даже помочь ему.
В трубке воцарилась тишина, и я представил, как мать сидит на кухне и прижимает к уху мокрую от слез телефонную трубку. Отец, наверное, сидит напротив и смотрит на нее испуганными глазами, боясь разговаривать со мной.
– Полагаешь, мне следует действовать как-то иначе? – спросил я спокойно. – У тебя есть какие-то другие предложения?
– Разумеется, нет, – грустно отозвалась мама.
Снова последовало молчание, и наконец я услышал ее последнюю мольбу:
– Сперва хорошенько подумай, Джон. Не стоит выставлять наши раны напоказ.
– Как в случае с Сарой?
– Что ты хочешь сказать?
– Вы оба носили это в себе и никогда ни с кем не обсуждали то, что произошло… Даже со мной.
– Джон, я не могу говорить об этом сейчас.
– Ты никогда не можешь. Это продолжается вот уже двадцать два года.
– Прошу тебя, не надо иронизировать над такими вещами.
– Прости. Не буду.
– Подумай над тем, о чем я тебя просила.
– Хорошо, – сказал я. – Я вам позвоню.
Она повесила трубку, злясь на меня почти так же сильно, как я на нее. То, что мать возражала против статьи о Шоне, раздражало меня: она вела себя так, словно бы продолжала любить его сильнее меня и оберегать. Но Шон умер, а я был еще жив.
Я выпрямился на стуле и заглянул за звукопоглощающие перегородки, окружавшие мой стол. Помещение начинало постепенно наполняться сотрудниками. Гленн вышел из своего кабинета и теперь беседовал с дежурным редактором из отдела городских новостей по поводу первой полосы, где должна была появиться статья, посвященная злосчастному абортмахеру. Я поспешно пригнулся, чтобы меня не заметили и не посадили обрабатывать это сообщение. У нас это называлось «расписывать», и я по мере возможности уклонялся от подобных заданий, хотя технология была довольно простой. На место происшествия или в район катастрофы выпускали целую свору репортеров, каждый из которых потом звонил мне и сообщал, что ему конкретно удалось узнать. А потом я садился за работу и начинал срочно создавать для газеты нечто сенсационное, одновременно ломая голову, чьим именем все это подписать. Строго говоря, я не знаю других примеров, где суть газетного бизнеса – быстрота и натиск – представала бы более отчетливо и ясно, однако сам я на такой работе выгорал буквально дотла. Гораздо больше мне нравилось писать свои собственные обзоры, где я был сам себе хозяин.
Я готов был уже спуститься со своей распечаткой в кафетерий – лишь бы скрыться с глаз начальства, – однако в конце концов решил рискнуть и остался на месте, снова погрузившись в чтение.
Самым интересным оказался материал, который пять месяцев назад опубликовали в «Нью-Йорк таймс». Удивляться тут не приходится: эта газета всегда была для журналистов эталоном и примером для подражания. Я даже, начав читать статью, отложил ее в сторону, приберегая на десерт, словно сладкое. Проглядев все остальные источники, я сходил за еще одной чашечкой кофе и только потом – с удовольствием и не спеша – принялся перечитывать материал из «Нью-Йорк таймс».
Опорной конструкцией, на которой все держалось, были суициды трех лучших нью-йоркских полицейских, произошедшие один за другим в течение полутора месяцев. На первый взгляд могло показаться, что все они абсолютно не связаны между собой. Самоубийцы даже не были знакомы, однако все трое пребывали в угнетенном состоянии, которое в газете было метко названо «полицейской депрессией». Двое застрелились у себя дома, а третий повесился на темной аллее городского парка, причем проделал он это буквально на глазах у шестерых обширявшихся наркош, едва не откинувших со страха копыта.
В статье подробно освещался ход каждого дознания, которое производилось полицией с привлечением возможностей ФБР, в частности отдела по психологическому моделированию поведения, а также Фонда поддержки правопорядка, который уже упоминался прежде в других материалах. Несколько раз я наткнулся на цитаты, приписывавшиеся директору данного НИИ, некоему Натану Форду, и занес это имя в свою записную книжку, прежде чем двигаться дальше. Форд утверждал, что его организация изучила все случаи самоубийств среди полицейских за последние пять лет, пытаясь вычленить то общее, что их объединяет. По его мнению, основной проблемой была невозможность заранее определить, насколько психологически устойчив тот или иной человек, дабы противостоять «полицейской депрессии». К сожалению, это заболевание можно диагностировать только в случае, если сотрудник сам обратится за помощью, и тогда курс психокоррекции наверняка поможет ему вернуться в строй. Форд заявил также, что целью всего проекта является создание обширной статистической и информационной базы и разработка методических указаний и тест-таблиц, с помощью которых руководители на местах смогут выявлять страдающих депрессией полицейских до того, как будет слишком поздно.
Статья в «Таймс» состояла из двух частей, и во второй рассказывалось о случае годичной давности, происшедшем в Чикаго. Тогда офицер полиции сам обратился за помощью, однако спасти его не удалось.
С тяжелым сердцем читал я этот материал: полицейский Джон Брукс, детектив из Чикаго, начал посещать врача-психотерапевта после того, как следствие по делу, которым он занимался, зашло в тупик. Расследовал же он похищение и убийство двенадцатилетнего мальчика по имени Бобби Сматерс, чей изуродованный труп после двух дней поисков был обнаружен на заснеженной лесной поляне неподалеку от зверинца в Линкольн-парке. Мальчик был задушен, а на руках у него не хватало восьми пальцев.
Судебно-медицинская экспертиза установила, что пальцы были отрублены до того, как наступила смерть. Очевидно, именно это обстоятельство, равно как и собственная неспособность установить и обезвредить преступника, слишком сильно подействовали на Брукса.
Детектив Джон Брукс, опытный следователь, воспринял смерть голубоглазого, не по годам развитого мальчугана необычайно тяжело. Когда коллеги и начальство заметили, что состояние Брукса начинает сказываться на качестве его работы, ему было предложено взять месячный отпуск и начать лечение у доктора Рональда Кантора, врача-психоаналитика, которого рекомендовал штатный психолог Управления полиции Чикаго.
Согласно заявлению доктора Кантора, на первых сеансах мистер Брукс открыто говорил о желании покончить с собой и упоминал о преследовавших его кошмарах, когда ему снилось, будто он слышит, как несчастный мальчик кричит от боли и ужаса.
После четырех недель лечения (за это время в общей сложности состоялось двадцать психотерапевтических сеансов) доктор Кантор одобрил возвращение Брукса на работу в отдел по расследованию убийств. По всем признакам психика детектива вполне восстановилась и функционировала нормально: во всяком случае он без труда справился с несколькими новыми делами об убийствах, которые были возбуждены в его отсутствие. В беседах с друзьями Брукс утверждал, что кошмары, преследовавшие его, прекратились. Казалось, все вернулось в норму, и Попрыгунчик Джон – такое прозвище Брукс получил в управлении благодаря своей неуемной энергии – возобновил попытки найти убийцу Бобби Сматерса.
Однако долгой и холодной чикагской зимой в душе полицейского произошел надлом, который проглядели и коллеги, и врачи. Тринадцатого марта – в день, который мог стать тринадцатым днем рождения Бобби, – Брукс сидел дома в своем любимом кресле и сочинял стихи: он не раз говорил, что это хобби помогает ему отвлечься от работы. Как было установлено впоследствии, перед этим он принял две таблетки перкоцета, остававшиеся в его домашней аптечке после лечения ранения, которое детектив получил год назад. Однако в своей тетради Брукс написал только одну строчку; затем он вставил в рот ствол табельного пистолета и нажал на спусковой крючок. Тело детектива обнаружила вернувшаяся с работы жена.
Смерть мистера Брукса отняла его у близких и друзей, но многочисленные вопросы остались. Как это могло произойти? Почему никто не заметил никаких признаков надвигающейся беды? Даже доктор Кантор в ответ только сокрушенно качал головой, не в силах что-либо объяснить.
«Человеческий разум, – сказал врач-психоаналитик, оставшись в тиши своего кабинета наедине с нашим корреспондентом, – это удивительный, непредсказуемый и подчас опасный механизм. Я уверен, что мы вместе с Джоном продвинулись в лечении довольно далеко, однако теперь становится очевидным, что до конца мы так и не добрались».
Психоаналитик прав: гибель Брукса в определенной степени остается для окружающих загадкой. Удивительной была даже его прощальная записка – последняя в его жизни строчка не проливает почти никакого света на причины, которые заставили детектива выстрелить в себя.