<…> Раз или два беседа прерывалась чтением Евангелия».
При изображении такого диалога внимание читателя не фиксируется на предметном окружении. В общении героев Достоевскому гораздо важнее все остальное.
В философском диалоге у Достоевского много общего с Толстым – при всем их огромном различии. В таком диалоге у них взаимодействуют субстанции людей. Всему же к этим субстанциям не относящемуся – и в первую очередь миру вещей – отведена третьестепенная роль. Общение происходит на таких высотах духа, откуда эти вещи выглядят мелкими и незначительными или не видны вообще.
У Чехова такое невозможно. Персонаж не может быть извлечен из ситуационно-вещного окружения.
В рассказе «Следователь» (1887) повествование следователя о событиях, которые для него и в момент рассказа являются источником трагических переживаний, перебивается или сопровождается вполне обыденными «посторонними» деталями: «Следователь <…> глядел на лошадей и говорил…»; «Докторская бричка остановилась около колодца. Следователь и доктор напились воды, потянулись и стали ждать, когда кучер кончит поить лошадей»; «Размышляя, доктор поглядел на небо». Для изображения состояния героя существенно, что «мысль о странно умершей женщине не оставляла его и во время вскрытия». Но ситуация тут же обставляется предметно: «– А разве есть яды, которые убивают <…> без всякой боли? – спросил он у доктора, когда тот вскрывал череп».
В «Черном монахе» в диалоге между Ковриным и призраком о царстве вечной правды, наслаждении познанием, бессмертии является такая деталь: «– Если бы ты знал, как приятно слушать тебя! – сказал Коврин, потирая от удовольствия руки». Современный исследователь считает, что «в столь возвышенной беседе» эта ремарка «не может не вызвать комического эффекта»[432]. Но диалог этот не содержит никакой иронии, и нет оснований полагать, что автор решил ее внедрить лишь посредством этой подробности. Тогда «комический эффект» придется приписать и другой подобной детали – когда после получасового ночного разговора с черным монахом на столь же возвышенные темы Коврин показан сидящим «на кровати, свесив ноги на ковер». (В самом деле: ночь, свеча, волосатые ноги из-под одеяла – и тирады о счастье, свободе, славе…) Сцена эта, где выясняется, что герой психически болен, конечно, далека от всякого комизма. Деталей такого рода у Чехова множество; имей они комический характер, он, пожалуй, так и остался бы в литературе как писатель-юморист. Дело, видимо, в другом. Чеховские герои не могут оторваться от земли, точнее, автор не в состоянии увидеть их в освобожденности от предметного, телесного, даже если они, как и персонажи Достоевского, ведут разговоры на темы самые высокие.
Один герой «Дуэли» о важных вопросах говорит, «вытрясая из сапога песок», другой размышляет, «лежа и задирая ноги, чтобы надеть сапоги». Вот как трактуется это в статье, специально посвященной чеховской детали: «Ясно, что предмет их разговора возвышен, и, кажется, места не должно быть ни для иронии, ни для юмора. Но двумя-тремя деталями писатель умело показывает обыденность их разговора, иносказательно указывает, что такой разговор составляет необходимый элемент их празднословия, „ничегонеделанья“ <…>. Эти бытовые детали совершенно не вяжутся с высокой темой разговора»[433]. Действительно, не вяжутся – с точки зрения инерционных представлений о некоем единственно возможном предметном сопровождении диалога, мысли, чувства. В контексте чеховского произведения здесь, конечно, нет никакого «юмора», и сапоги эти не ведут к столь далеким выводам о социальной позиции героев. Давая эти подробности, Чехов вовсе не «снижает конкретно-бытовой деталью абстрактные рассуждения Лаевского»[434] – он так видит мир, в его вещной оправленности.
Недоверие к серьезности философских высказываний чеховских героев по причине того, что они произносятся в неподобающей и не соответствующей важности момента обстановке, выражалось постоянно. В последнее время наиболее резко это было сделано в статье В. Камянова[435]. Приводятся примеры: о современной науке герои «Скучной истории» рассуждают за пасьянсом, о жизни через двести – триста лет в «Трех сестрах» – после реплики про чай. Поэтому, считает В. Камянов, «следующее далее рассуждение <…> как бы взято в иронические кавычки», а «согласная медитация» о будущем «приобретает привкус дежурного блюда. <…> Что до философствующих героев Чехова, то посреди серьезных монологов либо теоретических прений они могут вдруг приложиться к графинчику, или невпопад засмеяться, или промурлыкать какой-нибудь мотивчик, или прослезиться, или тревожно поглядеть на часы»[436]. Замечено верно – для Чехова такое обычно. Правда, из этого почему-то следует вывод: «Ясно, что умственная диалектика для них дело, в общем-то, побочное»[437]. Нет, так не скажешь ни про Вершинина с Тузенбахом, у которых подобные размышления составляют ядро характера, ни тем более про профессора Николая Степановича, смысл жизни коего в науке и напряженной рефлексии по поводу науки. Для героев Чехова слово размышления – естественно и не требует авансцены и котурнов. И в «иронические кавычки» Чехов ставит как раз речи тех, кто для своего мыслительного процесса требует особой, «надбытовой» обстановки. Высокомерно объявлять мысли чеховских героев «любительскими полуоткровениями»[438] потому только, что они высказывают их за картами или перед тем, как выпить рюмку водки (Астров), – значит не замечать фундаментальную особенность чеховского видения мира – видения его в целом, в тесном переплетении духовного и физического, философского и бытового, спекулятивного и вещного. Примеров подобного понимания можно было бы привести еще много – литература о Чехове, особенно в последние десятилетия, собралась большая, едва ли не каждая из таких деталей была трактована, и не раз.
Рассуждения о. Христофора («Степь») на темы для него важные и высокие происходят, как и беседа братьев в романе Достоевского, за едой. Но на пространстве, занимающем менее страницы, они дважды прерываются.
«– Кушай, – сказал о. Христофор, намазывая икру на ломтик хлеба и подавая Егорушке. – Теперь кушай и гуляй, а настанет время, учиться будешь. <…> Ты только учись да благодати набирайся, а уж бог укажет, кем тебе быть. Доктором ли, судьей ли, инженером ли…
О. Христофор намазал на маленький кусочек хлеба немножко икры, положил его в рот и сказал:
– Апостол Павел говорит: на учения странна и различна не прилагайтеся. Конечно, если чернокнижие, буесловие <…> то лучше не учиться. <…> святый Нестор писал историю – и ты учи и пиши историю. Со святыми соображайся…
О. Христофор отхлебнул из блюдечка, вытер усы и покрутил головой».
На примере Достоевского мы рассматривали крайнюю форму несценического диалога. Однако для Чехова нехарактерны и компромиссные формы типа гончаровских диалогов, где повествователь может начать с весьма конкретно-сценических ремарок, но потом надолго перестать следить за отношениями своих героев с предметами. У Чехова вещный мир даже временно не может быть отодвинут на периферию авторского внимания.
Но диалог Чехова отличен и от диалога другого типа – драматического.
Для традиционного диалога этого типа характерны развернутые ремарки, характеризующие жесты, выражение лица. Выпишем авторские пояснения из первого же диалога любого романа Тургенева.
«…Начал вдруг Берсенев, помогая своей речи движением рук»; «возразил Шубин»; «Берсенев приподнялся и оперся подбородком на сложенные руки»; «проговорил он, не глядя на своего товарища»; «Шубин тоже приподнялся»; «подхватил Берсенев»; «Шубин вскочил на ноги и прошелся раза два взад и вперед, а Берсенев наклонил голову, и лицо его покрылось слабой краской»; «он не сразу произнес это слово»; «перебил»; «продолжал»; «он встряхнул кудрями и самоуверенно, почти с вызовом, глянул вверх, на небо» и т. д. («Накануне»).
Как и у Чехова, в диалог здесь вовлечена окружающая обстановка, фиксируются малейшие движения. Но ежели из этой сцены изъять внешностно-игровую часть, то сильно пострадает ее смысл: все ремарки, за исключением нейтральных, типа «возразил», – продолжение и усиление реплик. Если же из чеховских диалогов выкинуть указания, что герой говорил, «свесив ноги на ковер» или «вытрясая из сапога песок», то непосредственный, ближайший смысл сцены потерь не понесет.
Вещное, жестовое наполнение чеховских диалогов построено на принципиально иной основе. Во время нелегкого для героев объяснения вдруг возникает такая деталь: «Камешек прыгнул из-под трости и зашелестел в траве» («Несчастье», 1886, газетный вариант). Другой герой только что сделал предложение; переполняющими его чувствами он делится со своим товарищем в такой обстановке: «Ипполит Ипполитыч, когда вошел к нему Никитин, сидел у себя на постели и снимал панталоны»; «Ипполит Ипполитыч быстро надел панталоны» («Учитель словесности»). Персонаж «Жены», рассказывая собеседнику о замечательном старинном комоде палисандрового дерева, «постучал пальцем по комоду». Потом показал «изразцовую печь с рисунками, которых теперь нигде не встретишь. И по печи постучал пальцем». Дважды регистрируется жест, не добавляющий чего-либо ни к характеристике персонажа (для этого он слишком обычен, нейтрален), ни к смыслу ситуации. Сугубо индивидуален и квазиговорящ жест героя в «Страхе», перебивающий рассуждения героя об ужасе перед жизнью, существенные и важные для него: «Он помял руками лицо…» Предметные детали и жесты такого рода не уточняют, не дополняют и не усиливают высказанных мыслей, но им сопутствуют, не заботясь о непосредственном результате своего сопровождения.