Отличие Чехова от его предшественников в том, что в его художественной системе идея принципиально не выявляет всех своих возможностей, не доследуется до конца; не фиксируется ее зарождение, не прослеживается движение. Линия развития идеи, как и характера, у Чехова всегда имеет вид пунктира. В разное время, в связи с разными обстоятельствами, высказывается несколько положений, затем развитие идеи снова прерывается повседневным течением жизни, а иногда обрывается совсем. В размышлениях героев, в их спорах это развитие не сопровождается последовательной и всесторонней аргументацией. Из их высказываний, в отличие от героев Толстого и Достоевского, невозможно вычленить и изложить их взгляды в связной и упорядоченной форме. Исторический и философский аппарат идеи минимален (свойство, позволяющее говорить о всеобщей доступности Чехова). Размышляющий герой (или повествователь) Толстого, думая над кардинальными проблемами, переходит на язык философских категорий. Чехов же и в таких случаях не меняет языка, как не освобождает героя от предметного окружения. Рассуждение продолжается в тех же бытийных категориях, в той же связи с вещным и с теми же «перебивами» вещным. Это различие распространяется и на нехудожественное творчество обоих писателей. В статье, трактате Толстой всегда очень прочно стоит на земле и может давать советы даже более конкретные, чем Чехов, – не только как жить по правде, но и как питаться. Но, перейдя к чисто философским рассуждениям, он мыслит уже спекулятивными категориями. Чехов и в публицистике, и в письмах чужд богословского или философского терминологического аппарата.
На столкновении идей строились целые романы. Каждая из противоборствующих идей в таком романе стремится к возможно полной выраженности, догматической бескомпромиссности.
Чехову недостаточно одной противонаправленности. И тезис и антитезис – каждый оспаривается еще и изнутри. Тригорин и Треплев в «Чайке» противоположны в своем понимании искусства. Но и начинающий литератор, и известный беллетрист сами подвергают сомнению собственные тезисы. Яков из «Убийства» (1895) тверд в своей вере и считает, что прав в своем соблюдении устава как в церковных службах, так и в быту: «И в обыденной жизни он строго держался устава; так, если в Великом посту в какой-нибудь день разрешалось вино „ради труда бденного“, то он непременно пил вино, даже если не хотелось». И когда брат Матвей призывает его «образумиться» и верить как все и попрекает его торговлей водкой и ростовщичеством, то в его словах Яков видит «лишь обычную отговорку пустых и нерадивых людей <…> которые презрительно отзываются о наживе и процентах только потому, что не любят работать». Но несмотря на то что он остается при своих убеждениях и «хотя слова брата считал он пустяками, но почему-то и ему в последнее время тоже стало приходить на память, что богатому трудно войти в царство небесное <…> что еще при покойнице жене однажды какой-то пьяница умер у него в трактире от водки…»
Есть еще один способ отнятия у идеи утверждающе-догматического ореола. В «Дуэли» (1891) аргументация против социал-дарвинистских высказываний фон Корена распределяется между Лаевским, Самойленко, дьяконом – людьми очень разных убеждений и оспаривающими эти высказывания с позиций самых различных. В «Дяде Ване» одну из главных идей, что леса «украшают землю» и «учат человека понимать прекрасное», формулирует не ее автор, Астров, а Соня, которая пересказывает ее с чужого голоса и тем, соответственно, делает менее авторитетной. Любопытно, что в «Лешем» (1890) эти же самые слова были отданы Войницкому, который произносил их иронически, «приподнятым тоном и жестикулируя» (12, 140).
Разбирая «Палату № 6» (1892), современный критик писал, что «иронические нотки автора одинаково проскальзывают и по адресу пылкого Ивана Дмитрича, и по адресу холодного Андрея Ефимыча»[696]. Другой известный критик высказывал подозрение, что «тайные симпатии» Чехова «принадлежат как раз тем мыслям, которые он будто бы опровергает»[697]. Объективное авторское отношение к изображенной идее было непривычным.
В логической сфере развития идеи в художественной системе Чехова нет отчетливой авторизации, нет догматической исчерпанности и завершенности[698].
Так у великих катастроф —
Землетрясений, ледников —
Есть спутник темный, признак дальний,
Пустяк какой-нибудь, штришок.
Принято говорить, что в художественном произведении всякая идея предстает в образной, конкретной форме. Это не совсем точно – абстрактные спекуляции повествователя могут занимать в произведении значительное место. Некоторые художественные сочинения включают целые законченные философские построения, со своими исходными понятиями и строгой логической формой (Л. Толстой, Г. Гессе).
Идея, выраженная в абстрактной форме, категорична, замкнута в своей логической сфере. Она предполагает существование истины-догмата, исключающей по закону тождества, все остальные идеи, и поэтому в построении, где абстрактная спекуляция занимает существенное место, степень догматичности идеи будет больше, чем в таком, где эта идея ни разу не была сформулирована отвлеченно.
В ранней прозе Чехова голос повествователя-рассказчика, выступавшего со своими высказываниями, оценками, размышлениями, занимал значительное место в детализации и развитии идеи. Абстрактных рассуждений и там было немного; тем не менее вся эволюция чеховской повествовательной манеры до середины 90-х годов – это медленное, но неуклонное «вытравливание» этого голоса, и объективное повествование 90-х годов его уже не знает. Но в конце 90-х годов голос повествователя снова становится равноправным ингредиентом повествования. Появляются развернутые медитации, философские рассуждения. Однако эти рассуждения – особого типа. Они не могут быть названы абстрактно-философскими в строгом смысле. Авторское размышление во второй главе «Дамы с собачкой» (1899) начинается с описания тумана, облаков, моря, и только в самом конце возникают мысли о «непрерывном движении жизни на земле», «непрерывном совершенстве». Мысли излагаются предельно конкретно. В такие рассуждения свободно, не выглядя инородным телом, входят любые детали обстановки, «случайности, отрывки жизни» (В. Розанов).
Изложение общих идей в прозе и драматургии Чехова связано с его особой конкретной поэтикой абстрактного. Монолог Заречной в первом действии «Чайки» построен как эсхатологическая медитация о судьбах мира и слиянии всех сознаний в единую мировую душу. Но в нем общие заключения сочетаются с реалиями самыми вещественными. Среди источников монолога Заречной, кажется, не указывался еще один – Книга Бытия. Меж тем картины пустоты Земли в пьесе Треплева явно перекликаются с ветхозаветными картинами гибели от Всемирного потопа: «И лишилась жизни всякая плоть, движущаяся по земле, и птицы, и скоты, и звери, и все гады, ползающие на земле, и все люди. Все, что имело дыхание духа жизни в ноздрях своих на суше, умерло. Истребилось всякое существо, которое было на поверхности земли, от человека до скота, и гадов, и птиц небесных, все истребилось с земли…» И ср. в «Чайке»: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде <…> все жизни, свершив печальный круг, угасли… Уже тысячи веков, как земля не носит ни одного живого существа…»
Сходство обнаруживается и в перечислении живых существ, и в уточнениях их образа жизни («гады, ползающие по земле» – «рыбы, обитавшие в воде»), в композиции картины и синтаксической мелодике. Но в соответствии с общими своими художественными принципами Чехов еще больше все конкретизирует: не птицы, а «орлы и куропатки», не звери – а «львы» и «рогатые олени». Говоря о библейской поэтике, отметим, что, впитанная с детства, она оказала явное влияние на Чехова, в частности на строй его этических рассуждений, всегда опирающихся на конкретный эпизод, ситуацию. Это очень хорошо видно в его нехудожественных текстах, например в письмах к братьям, где он особенно подробно обсуждает такие вопросы. Правда, в этого рода рассуждениях одновременно сильно чувствуется влияние естественно-научных, медицинских текстов. Сам Чехов в таком сочетании не видел никакого противоречия. «Я хочу, чтобы люди не видели войны там, где ее нет, – писал он Суворину 15 мая 1889 года. – Знания всегда пребывали в мире. <…> Если человек знает учение о кровообращении, то он богат; если к тому же выучивает еще историю религии и романс „Я помню чудное мгновенье“, то становится не беднее, а богаче». Общая идея даже в нехудожественных его сочинениях существует только в предметно-ситуационных воплощенностях. Единонаправленность спекулятивной идеи осложняется конкретностью реальной ситуации.
Реальность не просто полней и многообразней. Она – совсем не та, она – иная. Истинна, по Чехову, только непредвзято увиденная конкретная картина во всей совокупности ее важных и второстепенных признаков.
Жизнь Власича («Соседи», 1892) ему самому и многим другим представляется торжеством каких-то высоких идей. На самом же деле, если восстановить ее во всей полноте, она была «историей какого-то батальонного командира, великодушного прапорщика, развратной бабы, застрелившегося дедушки…»
Герой рассказа «Жена» (1891) пробует применить к доктору «свои обычные мерки – материалист, идеалист, рубль, стадные инстинкты и т. п., но ни одна мерка не подходила даже приблизительно; и странное дело, пока я только слушал и глядел на него, то он, как человек, был для меня совершенно ясен, но как только я начинал подводить к нему свои мерки, то <…> он становился сложной, запутанной и непонятной натурой». Любые представления о некоей действительности, основанные на предвзятой идее, чреваты неточностями, заблуждениями, ошибками. Тот же герой «Жены» знает, что в деревне Пестрово голод. Он создал в своем воображении картину, составленную из «растерянных лиц», «голосов, вопиющих о помощи», «плача». Но, попав в эту деревню, он видит: «Мальчик возит в салазках девочку с ребенком, другой мальчик лет трех, с окутанной по-бабьи головой и с громадными рукавицами, хочет поймать языком летающие снежинки и смеется. Вот навстречу едет воз с хворостом, около идет мужик