Ему было свойственно чувство внутренней близости к природе, ощущение себя как ее части и своей зависимости от нее; его настроение барометрически реагировало на атмосферно-погодные изменения: «Милый Алексей Николаевич! На дворе идет дождь, в комнате у меня сумеречно, на душе грустно» (Плещееву, 31 марта 1888 г.). Таких признаний множество: «Солнце светит вовсю; снега нет, и мороз слегка щиплет за щеки. Сейчас я гулял по Невскому. Все удивительно жизнерадостно, и когда глядишь на розовые лица, мундиры, кареты, дамские шляпки, то кажется, что на этом свете нет горя…» (М. Е. Чехову, 13 марта 1891 г.). «Я думаю, что мой „Леший“ будет не в пример тоньше сделан, чем „Иванов“. Только надо писать не зимой, не под разговоры, не под влиянием городского воздуха, а летом, когда все городское и зимнее представляется смешным и неважным. Летом авторы свободнее и объективнее. Никогда не пишите пьес зимой <…>. В зимние ночи хорошо писать повести и романы…» (Суворину, 8 января 1889 г.).
На Сахалине «небо по целым дням бывает сплошь покрыто свинцовыми облаками, и безотрадная погода, которая тянется изо дня в день, кажется жителям бесконечною. Такая погода располагает к угнетающим мыслям и унылому пьянству. Быть может, под ее влиянием многие холодные люди стали жестокими и многие добряки и слабые духом, не видя по целым неделям и даже месяцам солнца, навсегда потеряли надежду на лучшую жизнь» («Остров Сахалин»).
Давно замеченный существующий в прозе Чехова параллелизм между состоянием человека и состоянием природы, обычно толкуемый как художественный прием (и отнюдь не у формалистски настроенных авторов), в данном случае имеет не только литературное происхождение. Глубокое сродство природы и человеческого духа – только так понимал и лично ощущал Чехов их взаимоотношения; они бесконечно, как зеркала, отражаются друг в друге. Разница между миром природы и миром человека не кардинальна; эти миры взаимопроницаемы и изоморфны. События природы нисколько не менее значительны событий человеческого общества, они равнодостойны упоминания не только в прозе, но и в таких личных документах, как письма.
Эта равнораспределенность внимания между идеальным и физическим распространялась у Чехова не только на явления природные, но и на все прочие, касалось ли это предметно-бытовой сферы, здоровья, даже физиологических явлений.
Для Чехова обы́чно, обсуждая литературные дела, вдруг присовокупить в неожиданном синтаксическом присоединении: «Я купил себе новую шляпу» (II, 46). «Пока не скучно, но скука уже заглядывает ко мне в окно и грозит пальцем. Буду усиленно работать, но ведь единою работою не может быть сыт человек. Сейчас принял касторки. – Бррр!» (Лейкину, 10 декабря 1890 г.).
«Сахалинскую книгу хоть печатай, столько уже сделано. Жаль только, что проклятые зубы болят и желудок расстроен. То и дело бегаю в лес, в овраг» (Суворину, 13 мая 1891 г.). Последняя локальная подробность в понимании Чехова не предосудительна и заслуживает упоминания наряду с сообщением о состоянии здоровья и работой над книгой о Сахалине.
Особенно заметна резкость сочетанья таких деталей в письмах из сибирского путешествия. «Завтра составляю форму телеграммы, которую вы пришлете мне на Сахалин. Постараюсь в 30 слов вложить все, что мне нужно, а вы постарайтесь строго держаться формы. Кусаются оводы (Чеховым, 20 июня 1890 г.). «Что делает Иван? Куда он ездил? Был ли на юге? Из Иркутска я еду к Байкалу. Спутники мои готовятся рвать» (Чеховым, 6 июня 1890 г.).
Но такое впечатление в письмах с дороги происходит оттого только, что деталей такого рода количественно больше благодаря обстановке путешествия; в целом же эти письма не отличаются от прочих, и поэтика включения деталей самых разнообразных, на которые редко кто отваживался из писателей во всей русской эпистолярной традиции, та же самая, удивительно напоминающая введение обыденных подробностей в чеховской прозе (см. гл. IV, § 1).
Предметно-телесному в общем чеховском понимании человека принадлежит огромная роль. Что самое ужасное, когда «старик кончает жизнь»? «Болезни, холод, одиночество» (о Д. В. Григоровиче. – II, 170). Характерен сам порядок перечисления, как значащ он в тысячекратно цитированном письме к Плещееву от 4 октября 1888 года, где Чехов говорит о своем «святая святых»: «…человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода…»
Не меньше внимания, чем природным феноменам, отдается роли рукотворных предметных явлений в жизни человека. В «Скучной истории» есть такой пассаж: «Ветхость университетских построек, мрачность коридоров, копоть стен, недостаток света, унылый вид ступеней, вешалок и скамей в истории русского пессимизма занимают одно из первых мест на ряду причин предрасполагающих…» Кому еще пришло бы в голову в историю русского пессимизма на равных правах включить коридоры, ступени и вешалки? Архитектура как выражение национального духа издавна была предметом размышлений писателей, мыслителей. Чехова интересует обратное: воздействие урбанистической обстановки, интерьера на психику человека. «Студент <…> на каждом шагу, там, где он учится, должен видеть перед собой только высокое, сильное и изящное… Храни его бог от тощих деревьев, разбитых окон, сырых стен и дверей, обитых рваной клеенкой». Сам он влияние вещной среды ощущал постоянно, говоря в письмах об «изумительной красоте» зданий, вещах, «не оскорбляющих эстетики»; когда явилась возможность, он окружил себя именно такими вещами – это и сейчас можно видеть в ялтинском доме-музее. «Я бы хотел теперь ковров, камина, бронзы и ученых разговоров. Увы, я никогда не буду толстовцем! В женщинах я прежде всего люблю красоту, а в истории человечества – культуру, выражающуюся в коврах, рессорных экипажах и остроте мысли» (Суворину, 30 августа 1891 г.).
В российской действительности он постоянно отмечал грязные лестницы, несвежие скатерти в трактирах, захламленные мостовые. Обо всем этом он писал еще в юности в «Осколках московской жизни». Его внимательность к гигиенической стороне жизни удивительна. На что он обращает внимание на площади Св. Марка в Венеции? Что она «чиста, как паркет»! (IV, 202).
В широко известном письме к брату Николаю (март 1886 г.) Чехов излагает свою этическую программу. Речь идет о свободе человеческой личности, оскорбительности лжи, сострадательности и проч. – вещах, которые можно найти в любом сочинении, посвященном нравственным проблемам. Но совершенно неожиданно в этот ряд включаются гигиенические требования – что воспитанные люди «не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу…» (I, 224). Трудно представить, чтобы Толстой или Достоевский стали говорить об этом. Для Чехова же такой разговор при обсуждении этического идеала естествен. «Грязь, вонь, плач, лганье» (II, 159) – эти вещи в отрицательной характеристике образа жизни для него равноважны.
Существеннейшее место детали общегигиенического свойства занимают в чеховской оценке современной интеллигенции: «Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция <…> которая не патриотична, уныла, бесцветна, которая пьянеет от одной рюмки и посещает пятидесятикопеечный бордель <…>. Вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движений, неустойчивость в мыслях <…>. Где вырождение и апатия, там половое извращение, холодный разврат, выкидыши, ранняя старость, брюзжащая молодость, там падение искусств, равнодушие к науке, там несправедливость во всей своей форме» (письмо Суворину от 27 декабря 1889 г.; ср. в «Записных книжках»: «Интеллигенция никуда не годна, потому что много пьет чаю, много говорит, в комнате накурено, пустые бутылки…» – 17, 100). Блестящей художественной разработкой этой темы является чеховский очерк «В Москве» (1891).
Это понимание теснейшей связи человека как с вещно-рукотворным, так и вещно-природным составляло трагическую подоснову и чеховского искусства, и его личного мироощущения. Он понимал: человек не находится в союзе с природою, враждебен ей, тюрьмы, палаты № 6, Сахалин противны телесной и духовной сути людей, его современника окружают уродливые здания и угнетающие интерьеры, копоть заводов и отвратительные дороги. И он тосковал по гармонии с природой, когда человек понимает и бережет ее, а она верой и правдой служит ему, тосковал по дружественному, созданному человеком вещному миру, когда людей окружают не грязь и уродство, а изящные предметы, «не оскорбляющие эстетики».
Но путей спасения, освобождения личности Чехов искал не в руссоистско-толстовских идеях возврата к природе и опрощения, но в развитии культуры, науки, медицины, демократических преобразованиях. Это был просветитель, среди форм жизни пристальное внимание уделявший окружающей природной и рукотворной среде, настаивавший на активном ее преобразовании-улучшении в масштабах всей страны и планеты, ощущавший эту работу как глобальную стратегию недалекого будущего.
Основы мировосприятия человека закладываются в раннем детстве. Человек взрослеет. Приобретаются разнообразные сведения о мире. Расширяется социальный опыт. Но ощущение мира как определенного предметно-географического и антрополого-биологического феномена строится в юные годы и в главных чертах не меняется. И справедливее всего это по отношению к писателю.
Здесь надобно откорректировать одно распространенное представление о Таганроге времен чеховского детства. Говоря об этом городе, чаще всего пишут о лужах, отсутствии мостовых, иллюстрируя это одним и тем же фотодокументом – семьею свиней на одной из улиц. Но такой была лишь часть Таганрога. Другая, примыкавшая к морю, была совсем иной.
Это был южный портовый город. Из второго этажа дома Моисеева, где Чеховы жили в первые гимназические годы писателя, был виден рейд. В разгар летней навигации пароходам и парусникам было тесно в гавани; можно было пройти по берегу версты четыре и не встретить ни одного русского судна. В 1864 году в Таганрогский порт прибыло кораблей английских – 164, бельгийских – 2, греческих – 245, итальянских – 166, ионических – 28, мекленбургских – 22, норвежских – 12, турецких – 25, французских – 55, прочих – 88, всего 807.