Поэтика Чехова. Мир Чехова: Возникновение и утверждение — страница 76 из 78

его зафиксированное употребление – в 1883 году у Б. М. Маркевича (еще в иностранном обличье – flirt), второе – в 1893-м у К. М. Станюковича[714]. Однако, например, слово «спорт» Чехов употреблял спокойно и даже в расширительном значении («Моя жизнь», 1896) – оно вошло в широкое употребление уже в 60–70-х годах[715].

Для изображения специальных отраслей и сфер в 1890–1900-х годах Чеховым уже подбираются общелитературные слова, которые стилистически не выделяются из всего потока повествования. Такова, например, производственная лексика в описании завода в рассказе «Бабье царство» (1893): «…множество громадных, быстро вертящихся колес, приводных ремней и рычагов, пронзительное шипение, визг стали, дребезжанье вагонеток, жесткое дыхание пара <…> блеск стали, меди и огня, запах масла и угля <…>. Ей казалось, будто колеса, рычаги и горячие шипящие цилиндры стараются сорваться со своих связей <…>. Она помнит, как в кузнечном отделении вытащили из печи кусок раскаленного железа, и как один старик, с ремешком на голове, а другой – молодой <…> ударили молотками по куску железа, и как брызнули во все стороны золотые искры, и как немного погодя гремели перед ней громадным куском листового железа <…>. И она еще помнит, как в другом отделении старик с одним глазом пилил кусок железа, и сыпались железные опилки, и как рыжий <…> работал у токарного станка, делая что-то из куска стали…»

Строгий фильтр проходят церковнославянизмы. Если у раннего Чехова они традиционно применялись как контрастная краска, то теперь из них выбираются слова лишь церковнославянские по происхождению, а реально давно укоренившиеся в русском литературном языке и не обладающие резкой стилистической выраженностью. «…Они были склонны к мечтаниям и к колебаниям в вере, и почти каждое поколение веровало как-нибудь особенно <…> сын и оба внука <…> ходили в православную церковь, принимали у себя духовенство и новым образам молились с таким же благоговением, как старым; сын в старости не ел мяса и наложил на себя подвиг молчания, считая грехом всякий разговор <…> совратилась и сестра Аглая…» («Убийство»).

Эффект лексической невыделенности очень наглядно виден на примере использования в языке повествователя речений, характеризующих определенный социальный уклад. Акад. А. С. Орлов отмечал такие речения в рассказе «В овраге» (1900), репрезентирующие крестьянский и мещанский быт: «сын женится, чтобы дома была помощница»; «пришли бабы величать»; «пошел по торговой части»; «уже пожилую, но красивую, видную»[716]. Такие слова в предшествующей традиции всячески подчеркивались в тексте.

У Чехова же слова эти не выбиваются сильно из авторского повествования, их ассимилировавшего, давая лишь некий едва ощутимый чуждый стилистический колорит.

Важная роль в создании этого эффекта принадлежит структуре чеховского повествования.

Отсутствие активного (и тем более персонифицированного) повествователя препятствовало лингвистической корректировке вводимых нелитературных выражений (вроде тургеневской «как у нас в Орле говорится») и заставляло изыскивать более органические средства ввода.

Общепризнана мысль о возросшем влиянии на русский литературный язык и язык художественной литературы второй половины XIX века журнально-публицистических и газетных стилей[717]. В повествовательную речь литературы они проникали главным образом посредством авторских публицистических и философских рассуждений, занимавших большое место в дочеховской традиции. Чеховский стиль чужд прямой публицистичности, и общественно-политические, философские, естественно-научные и прочие лексико-синтаксические явления журнально-газетного языка могли оказаться там лишь в очень трансформированном виде.

Одной из новаторских черт чеховской структуры повествования было слияние в нем ранее традиционно разделяемых описания, рассуждения, событийного изложения. Такое слияние было возможно только во взаимодействии с принципом невыделенности отдельных единиц в общем повествовательном потоке.

Итак, в отличие от литературных предшественников Чехова в его авторской речи «чуждые» слова даются не в резкой стилистической маркированности, не выпячиваются над ровной повествовательной поверхностью, но подгоняются заподлицо с нею. Чужое слово сплошь и рядом включается в повествование, но даже не в формах несобственно-прямой речи, а лишь образует тонкий стилистический налет. Утверждается идея благозвучия, мелодики, гармонии речи, отчетливости и сжатости синтаксического выражения («беллетристика должна укладываться сразу, в секунду» – VIII, 259).

Эти принципы организации повествования оказали большое влияние не только на язык художественной литературы, проторив одну из магистральных дорог русской прозы, но и на русскую литературную речь в целом. Была поставлена задача простого, ясного, «ровного» стиля публицистического и научного изложения, не чуждающегося эмоционально-экспрессивных элементов, но включающего их в приглушенном, согласованном, отшлифованном виде.

Получив из таганрогского детства столь пестрое языковое наследство и постоянно «обогащая свой прелестный, разнообразный язык отовсюду: из разговоров, из словарей, из каталогов, из ученых сочинений, из священных книг»[718], Чехов создал стиль, ставший образцом художественной упорядоченности, речевой дисциплины и гармонической ясности.


Детство в российском захолустье, волею судеб постоянно ощущавшем ветер иной жизни, детство в сонной провинции, пронизываемой токами европейской энергии и задеваемой краем мирового искусства, детство и отрочество между душной лавкою и морем, коридорами гимназии и бесконечною степью, чиновно-казенным укладом и бытом вольных хуторян, жизнь, которая так естественно показывала значение того природно-вещного окружения, в которое погружен человек, – все это готовило и обещало необычно целостное, вещно-универсальное, открытое художественное восприятие мира.

9

Знакомство с естественными науками кладет на словесников какой-то особый отпечаток, который чувствуется и в их методе, и в манере делать определения, и даже в физиономии.

А. Чехов

Самое замечательное и поучительное для всех писателей – это забота Дарвина о том, чтобы читатель в фактах, в «натуралиях» не задохнулся… это бесперебойная забота Дарвина-писателя о наиболее выгодном физическом освещении каждой детали.

О. Мандельштам

О связи творчества Чехова с медициной критика писала, начиная с «Иванова» (1887–1889), находя в пьесе «исключительно медицинский взгляд»[719], «художественную иллюстрацию к вопросу о нервных заболеваниях»[720], «популярное изложение отрывков из медицинской книги»[721] и выражая опасения, что в авторе «врач одолеет драматурга и писателя»[722]. Позже эти вопросы (вместе со сходными обвинениями) выдвигались при разборах таких произведений, как «Дуэль», «Палата № 6» (1892), «Черный монах» (1893) и др.

Но достаточно рано эта связь начала оцениваться уже положительно. «Вспомните, – писал В. А. Гольцев, – что Чехов – медик по образованию, и вам станет много понятно в его художественном творчестве. <…> В приемах Чехова, в простоте, ясности и точности изображения мы также узнаем естествоиспытателя»[723]. «Почти все его произведения – художественно-психиатрические этюды, – утверждал литературный обозреватель популярного журнала, – и, быть может, этот метод творчества есть результат того специального научного образования, которое получил талантливый писатель»[724]. «Профессия врача, – писал впоследствии А. Амфитеатров, – наложила яркий и глубокий отпечаток на все его произведения, придав им совершенно особый характер: большего внимания к организму, чем к личности, – этой аналитической, до мелочного подробной вдумчивости в механизм общих причин и в случайности аномалий, какою создается талантливый медицинский диагноз»[725].

В рассуждениях о значении для мировосприятия Чехова его медицины основополагающим является собственное его ясное заявление, сделанное не между прочим, а в ответственном документе – известной автобиографии (1899), написанной по просьбе проф. Г. И. Россолимо уже сложившимся писателем: «Не сомневаюсь, занятия медицинскими науками имели серьезное влияние на мою литературную деятельность» (16, 271).

В литературе о Чехове уже отмечалось значение для него как медика и писателя школы выдающегося русского терапевта Г. А. Захарьина, того особого внимания, «которое обращает Захарьин на умение врача индивидуализировать каждый отдельный случай»[726].

Добавим, что у Захарьина в общей картине условий развития организма большое место отдано гигиене. Значение общегигиенического подхода, учета роли внешней среды подчеркивал в своих лекциях и А. А. Остроумов[727] – его, как и Захарьина, также слушал в университете студент-медик Чехов.

Надобно назвать еще одно имя, для Чехова имевшее значение не меньшее, – Ф. Ф. Эрисмана. Федор Федорович Эрисман (1842–1915) по праву считается основателем отечественной научной гигиены. «До него гигиена существовала в России лишь номинально»[728]