, – писал И. М. Сеченов. Чехов слушал лекции Эрисмана, знал его труды[729], неоднократно ссылаясь на них в книге «Остров Сахалин» (ее он впоследствии послал ученому с дарственной надписью), очень высоко отзывался о нем в письмах (см.: III, 278; VI, 179). Внимание к окружающей городской среде (улицы, водопроводы, свалки), интерьеру и таким конкретным его проблемам, как вентиляция, освещение и т. п., – существенная черта воззрений выдающегося гигиениста. В устремлении внимания Чехова к гигиене и всему комплексу связанных с ней вопросов (среда, обстановка, роль климата, связь физического и психического) Эрисман сыграл, быть может, главную роль.
В чеховистике давно признана решающая роль сахалинского путешествия в формировании взглядов Чехова и его влиянии на дальнейшее творчество писателя. Этапным оказался Сахалин и в окончательном оформлении его воззрений на роль внешней среды в жизни человека. Полугодовые наблюдения жизни на громадной территории от Перми до Сахалина, на сибирских реках, в тайге, на Байкале, на каторжных работах, в тюремной камере дали огромный материал, новую пищу его давним размышлениям (отразившимся еще в раннем творчестве) о климате, гигантских пространствах – и человеке в них, о его свободе, природной и социальной. Можно сказать, что Сахалин утвердил Чехова в идее единства вещно-пространственного, физического и духовного, их взаимозависимости и нераздельности.
А. Роскин связал Чехова с Клодом Бернаром, его знаменитой книгой «Введение в экспериментальную медицину»[730]. Для целей нашего исследования существенно то, какое значение великий физиолог придавал случайности. Медик, по К. Бернару, должен тщательно регистрировать все попавшие в орбиту его наблюдения факты, его задача состоит в том, «чтобы увидеть и не пропустить факт, доставленный ему случаем, и его заслуга сводится на точность наблюдения <…>. Обременительно было бы приводить примеры медицинских наблюдений, сделанных случайно; они кишмя кишат в медицинских сочинениях и известны каждому»[731]. Признавая и утверждая роль теории и обобщения, К. Бернар значительную роль отводил и случайности как элементу, сопутствующему всякому научному изучению, который при таком изучении учитывать необходимо.
Здесь мы подходим к более широкой и малоразработанной проблематике, касающейся связи Чехова с естественными науками вообще. Разумеется, речь может идти не о каком-либо прямом перенесении принципов научного мышления на художественное творчество, но только о некоторых естественно-научных категориях общего порядка, которые вместе с категориями философии и общественной жизни участвовали в формировании чеховского мировоззрения.
Литература середины XIX века теснее, чем когда-либо, была связана с наукой. Достаточно напомнить шедшие из месяца в месяц журнальные споры вокруг теории «экспериментального романа» Э. Золя, «эстетическую палеонтологию» Ш. Летурно, теории И. Тэна, Ф. Брюнетьера и других, упомянуть о связи с естествознанием русского натурализма 70–80-х годов, вспомнить полемику в русской печати вокруг «Рефлексов головного мозга» И. М. Сеченова и теории Дарвина в середине 60-х и в 80-х годах.
Связь с естественными науками Чеховым, понятно, ощущалась особенно глубоко. «Не нужно забывать, – справедливо замечает Г. А. Бялый, – что Чехов был естественник по образованию, и это оказало громадное влияние на весь строй его мысли. Для него истины естествознания светились поэтическим светом, и именно они, а не социально-политические доктрины были источником коренных его представлений о жизни, сущей и должной, и о человеке»[732].
Чехов рано познакомился с учением Дарвина, метод которого он высоко ценил, читал его и после окончания университета[733], следил за спорами вокруг дарвинизма, обострившимися в русской печати в связи с появлением книги Н. Я. Данилевского «Дарвинизм» (1885), – в этой полемике, растянувшейся до 1889 года, участвовали Н. Н. Страхов, К. А. Тимирязев, А. С. Фаминцын, нововременский публицист Эльпе <Л. К. Попов>. Бывал Чехов на заседаниях физико-медицинского общества при Московском университете и Общества любителей естествознания, членом которого он состоял, посещал Пироговские съезды. В 1891 году совместно с зоологом В. А. Вагнером написал статью «Фокусники», воюющую с «шарлатанской» зоологией. Он знал труды О. Конта, Г. Спенсера, ему были близки споры о приложимости биологических теорий к социальным и философским вопросам, вечным проблемам.
И. Бунин вспоминал, что Чехов «много раз старательно твердо говорил, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме – сущий вздор <…>. Но потом несколько раз еще тверже говорил противоположное: „Ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмертие – факт“»[734]. Это – своеобразная микромодель подхода Чехова к смерти, жизни, бессмертию. Он как бы допускает возможность двух противоположных решений.
Подобное противоречие, значительное и само по себе, вырастает до размеров антиномии, когда оно существует в сфере одного сознания – ситуация, нередкая для конца XIX – начала XX века. С одной стороны, человек этой эпохи воспринял все достижения ее естествознания – и прежде всего эволюционную теорию, понимаемую как движение по пути проб и ошибок и закрепления случайных мутаций. С другой – он сызмала впитал представления о внутренней телеологии мироустройства, за которой опыт всей культуры человечества, религии, всей классической философии. Если еще учесть, что и внутри самого естествознания антиномия «телеология – антителеология» не снята и сейчас (ср. полемику вокруг так называемой синтетической теории эволюции, идеи таких выдающихся советских естествоиспытателей, как Л. С. Берг, В. И. Вернадский, А. А. Любищев), а тогда была особенно острой, то картина еще усложнится. Можно было бы сказать так: по свойствам своей личности, натуры Чехов склонялся к гармонии, страстно хотел бы до конца в нее поверить, «взять в руки целый мир, как яблоко простое». Но «невиляющая» честность и трезвость его как мыслителя-естественника и художника была такова, что он не мог закрыть глаза на дисгармонию действительности. Мир представал в его восприятии и изображении как поле движения и столкновения противостоящих сил, и именно в этом прежде всего он видел его сложность, непостигаемую до конца. В предельной напряженности этого противоречия, быть может, – одна из главных особенностей художественной и философской позиции Чехова.
Заключение
Я допускаю и приемлю все, я все люблю попеременно и даже сразу: грубую и нелепую действительность, как и реальность, возвышенную или избранную.
Если бы все в природе было закономерно, то в каждом явлении находила бы отражение полная симметрия таких всеобщих законов, как те, которые формулируются теорией относительности. Уже сам факт, что дело обстоит совсем не так, доказывает, что случайность является существенной особенностью нашего мира.
Никакое значительное художественное явление не возникает на пустом месте – оно длительно подготавливается всем предшествующим развитием литературы.
Особенности личности Чехова, его мироощущения соприкоснулись с явлениями нового художественного «языка» – и обнаружилась их сочетаемость, своевременность появления такого художника, который сумел их воспринять и понять их роль и значение.
Новые изобразительные тенденции проникали не только в большую литературу, но и в малую прессу – иллюстрированные и юмористические журналы, активным читателем, а затем и сотрудником которых стал молодой Чехов. Юмористическая журналистика, однако, не только довольствовалась перепевами большой литературы. Она создавала свои жанры, в ней были свои темы, свои приемы. Ранний Чехов воспринял многие ее черты – такие как внимание к злободневному, «текущему», точность бытовых реалий, юмористическое сближение явлений природы с миром бытовых явлений и вещей, соединение в описаниях разнородных и несочетаемых признаков и т. п.
Все эти темы, подходы, приемы не были просто восприняты Чеховым – они коренным образом трансформировались в его творчестве. В сиюминутной вещности юмористики Чехов предощутил свои мысли о важных закономерностях человеческой жизни, мысли, приведшие к осознанию им глубинной связи вещи и человека – одной из важнейших черт его мировосприятия и поэтики. В бессюжетности сценки он нащупал истоки своего изображения потока жизни как целостного феномена, без «начал» и «концов».
Новые принципы, воспринятые Чеховым из большой и «малой» литературы, из отдельных, разрозненных элементов были превращены в единую систему, в новое литературное качество.
Исследование показывает, сколь разнородны были эти элементы и из каких различных сфер явились эти импульсы – от страниц юмористических журналов до Клода Бернара. Нельзя не вспомнить замечание Л. В. Пумпянского: «Историко-литературный опыт говорит, что чем значительнее какое-либо исследуемое явление, тем парадоксальнее, оказывается, встреча тех элементов, которые, нейтрализовавшись, его сложили»[735]. Для образовавшегося художественного мира безразлично, «из какого сора» возникли его части.
Говорить о новом качестве оснований тем больше, чем меньше все эти элементы, составные части и прочие «предшествовавшие обстоятельства» являются узнаваемым преобразованием уже существовавшего в литературе. Великая новаторская художественная система не помнит о своем происхождении; еще меньше помнят о нем поколения читателей, справедливо воспринимая ее как явление еще не бывшее.