Во-вторых, общий контекст «Вечера на Хопре» также мешает заметить новаторство «Белого привидения»: перед нами очень хороший, но довольно характерный для своего времени сборник романтических новелл. Доминирует в сборнике фантастический жанр; при этом в ряде случаев Загоскин, подобно Гофману или Пушкину (в «Пиковой даме»), предлагает читателю возможность двойного объяснения событий – реалистического и фантастического. В «Белом привидении» мы находим дальнейшее развитие этого принципа – тут фантастическое объяснение отбрасывается полностью. В то же время возможность такого объяснения нужна здесь именно для того, чтобы от него отказаться. Другими словами, здесь мы имеем дело с частным случаем пресловутой романтической (само)иронии. Выяснение отношений с фантастическим задается, повторимся, всем контекстом цикла и не дает читателю (даже нашего времени, не говоря уже о современниках Загоскина) заметить черты «Белого привидения», предвещающие рождение нового жанра. Более того, видимо, новаторство Загоскина осталось незамеченным им самим!
В-третьих, романтическая фантастика часто имеет «готический» колорит. И, иронизируя над ложным фантастическим объяснением происходящего, Загоскин одновременно иронизирует и над «готическим» жанром. При этом сам прием (разоблачение псевдофантастики) не обязательно подразумевает иронию. А обращение к «готике» не обязательно подразумевает фантастичность сюжета. И если Загоскин разделывается сразу с «готическим» жанром и фантастическим объяснением событий, то По использует «готический» колорит – и находит весьма выгодное обрамление для своей загадки (точнее, загадок). Как говорит сам Дюпен, «боюсь, что в газетном отчете отсутствует главное… то чувство невыразимого ужаса, которым веет от этого происшествия». «Готическая» аранжировка загадки настраивает читателя на более серьезный лад. Этой же цели (не важно, сознательно поставленной или нет) служит и центральное событие сюжета – преступление. Опасность подстегивает воображение и завораживает гораздо сильнее; убийца, ускользающий из запертой комнаты, впечатляет нас больше, чем относительно безобидный призрак, могущий разве что напугать до полусмерти. Новелла русского романтика близка к анекдоту, это, в конечном счете, просто забавное (хотя на первый взгляд необъяснимое) происшествие. Оно интригует, но не пугает.
В-четвертых, детективу полезен сыщик. Речь идет не о формальном наличии образа, а об образе живом, ярком. Такой сыщик еще не создает детектива (хороший пример – произведения Рекса Стаута), но без него даже хорошим детективам чего-то не хватает (пример – повести Павла Шестакова об Игоре Мазине, фигуре крайне бледной и невыразительной). Парадоксально, но романтику Загоскину не очень удавались романтические герои – что в его исторических романах, что в «готических» и псевдоготических произведениях. Герой «Белого привидения» – чистая функция; он приходит, видит, слышит, догадывается, разоблачает. Автор не уделяет ему того внимания, которое По уделил Дюпену. «Убийство на улице Морг» содержит настолько подробный портрет «великого сыщика», что почти грешит против занимательности: сюжет начинает разворачиваться чуть ли не во второй трети новеллы. Но это откладывание повествования оказывается мнимым: По, обрисовывая интеллектуальную мощь Дюпена, намекает на соответствующие препятствия, которые этому интеллекту придется преодолеть. Рассказ о расследовании представляет собой третий этап постепенного развертывания образа: первым этапом было описание Дюпена, полностью принадлежащее повествователю; второй частью – проявление героем своих способностей («чтение мыслей»), своего рода разминка перед настоящим испытанием.
Интересно, что Загоскин уже соблюдает правила «честной игры», которых, кстати, не придерживался По. Невозможно, дочитав «Убийство на улице Морг» или «Похищенное письмо» до объяснений Дюпена, догадаться, какова разгадка. По утаивает результаты наблюдений героя: он умалчивает о сломанном гвозде в оконной раме, об особенностях отпечатка ладони убийцы; есть важное умолчание и в «Похищенном письме». Загоскин сообщает читателю все необходимые сведения, так что у того есть возможность испортить себе удовольствие и самому догадаться о подоплеке событий.
На этом, однако, наше продвижение к истокам жанра в русской литературе не заканчивается.
В 1831 г. – за три года до «Вечера на Хопре» и за десять до «Убийства на улице Морг» – Баратынский опубликовал новеллу «Перстень». Она отстоит дальше от детектива, чем новелла Загоскина. В то же время выстроена она в чем-то сложнее, чем «Белое привидение». Здесь самокритика и самоирония романтизма оказываются более радикальными, чем впоследствии у Загоскина. В «Белом привидении» разоблачение «готики» как раз будет работать на создание протодетектива; у Баратынского же протодетектив и полемика с романтизмом существуют как бы в разных плоскостях. Чтобы разобраться в их соотношении, а также оценить степень детективности «Перстня», снова обратимся к композиции:
1) новелла практически сразу ставит нас перед детективной загадкой – ее изложению предшествует лишь очень краткая экспозиция. Загадка следующая: бедный помещик Дубровин посещает своего соседа – богатого помещика Опальского – и просит одолжить ему денег. Опальский соглашается, но приводит очень странное объяснение своей доброты: он ни в чем не может отказать владельцу перстня, который носит Дубровин. Герою перстень подарила жена, которая получила его в подарок от подруги Анны Петровны, которая получила его в подарок от знакомой, которой принес его дворовый мальчик, нашедший перстень на дороге. Таким образом, след перстня теряется, но это – с точки зрения детектива – и не важно. Постепенное выяснение того, кому принадлежал перстень, не могло бы служить объяснением его странной власти над Опальским;
2) следующий элемент композиции – вставная новелла, предлагающая фантастическое объяснение происходящего. У Загоскина такое объяснение было редуцировано – оно давалось вместе с формулировкой загадки и представляло собой простую констатацию существования привидений. Баратынский предвосхищает более позднее рассмотрение разных ложных версий, которое появляется в детективе уже у Эдгара По. Развернутое изложение ложной версии здесь необходимо ввиду более сложной загадки: недостаточно просто заявить о том, что перстень обладает магической силой, – надо описать происхождение и механику воздействия этой силы. Вставная новелла, взятая отдельно, является типичной «готической» новеллой – с колдовством и неистовыми страстями. Когда мы, прочитав ее, доходим наконец до разгадки тайны, то понимаем, что для Баратынского было чуть ли не важнее всего опровергнуть именно этот – неистово-«готический» – вариант романтизма, чем придумать по-настоящему хорошую детективную развязку. Начиная со вставной новеллы, движение повествования несколько изменяет направление. Поставив в начале «Перстня» чисто детективный вопрос: как может быть то, чего не может быть никогда? (то есть как перстень может управлять человеком, если мы отбрасываем мистическое объяснение), – в середине новеллы Баратынский уже больше озабочен другим вопросом: неужели объяснение в духе «готического» романа действительно может иметь место? Для того чтобы детектив состоялся в полной мере, мы должны были бы с самого начала (как это вскоре сделает Загоскин) отбросить мистическую мотивировку, будучи в то же самое время не в силах найти никакую другую мотивировку. Баратынский же, судя по всему, видел свою главную задачу именно в разоблачении «готики»; поэтому и
3) развязка, которую он нам предлагает в финале «Перстня», с точки зрения детектива оказывается не вполне приемлемой.
Дело в том, что автор детектива, предлагая читателю загадку, по умолчанию отбрасывает не только фантастическое объяснение; есть еще по меньшей мере два варианта развязки, оставляющих у читателя чувство разочарования. Один из них – констатация ошибки свидетеля. Свидетель в детективе может лгать, но не может ошибаться[72]. Это правило нарушает Достоевский в «Братьях Карамазовых», тем самым лишний раз демонстрируя, что его роман лишь притворяется детективом[73]. Другое возможное, но неудовлетворительное, сводящее на нет весь интерес объяснение – апелляция к безумию свидетеля. Именно такую разгадку предлагает нам Баратынский. Справедливости ради надо отметить три «смягчающих обстоятельства»: во-первых, как уже отмечалось выше, главной целью писателя в «Перстне» была, видимо, полемика с крайностями романтизма. Во-вторых, придумать хорошую загадку легче, чем хорошую разгадку (характерный пример – некоторые романы Джона Диксона Карра). В-третьих, Баратынский все же не ограничивается простой ссылкой на сумасшествие Опальского. Из финального объяснения произошедшего мы узнаем, что вставная новелла носила не полностью вымышленный характер. События, описанные в ней, имели место, но в первом случае о них рассказывает безумец, чем и обусловливается ее фантастический колорит.
Однако и до Баратынского был в русской литературе писатель, вплотную подошедший к открытию нового жанра. В 1766–1789 гг. Михаил Дмитриевич Чулков выпускал отдельными частями свой сборник рассказов «Пересмешник, или Словенские сказки» – возможно, лучшее его произведение. Если Баратынский, Загоскин и По – романтики, то творчество Чулкова – ив первую очередь именно благодаря «Пересмешнику» – относят к предромантизму. «Пересмешник» – произведение в жанровом плане неоднородное, что вполне согласуется с установкой пред- и просто романтиков на уничтожение жанровой иерархии и творческое разнообразие. Помимо рыцарских (точнее, «богатырских») повестей, в книгу Чулкова входят и бытовые новеллы и рассказы; самым известным таким рассказом является «Горькая участь», вошедшая в пятую часть «Пересмешника» (1789). Необходимо сказать, что исследователи отмечали близость «Участи» к детективу; С.В. Сапожков назвал ее «первым образцом детективного жанра в отечественной литературе»