[89].
Замечание исследователя о принципиальной однозначности персонажей детектива (добавим: и полицейского романа) абсолютно справедливо; можно согласиться и с тем, что эта однозначность высмеивается Чеховым. Но все же необходимо отметить, что пародийность «Шведской спички» весьма специфическая. Редко случается так, чтобы, читая пародию, мы не догадывались об этом почти до самого финала. Обычно пародисты сразу дают понять нам, с чем мы имеем дело. Например, Брету Гарту в «Деле о похищенном портсигаре» хватает одного предложения, чтобы сформулировать (в неявном виде) свою художественную задачу, и еще одного – чтобы лишить читателя последних сомнений в том, что он читает именно пародию: «Когда я заглянул к Хемлоку Джонсу в его столь памятную нам обоим квартиру на Брук-стрит, мой друг сидел перед камином в глубокой задумчивости. Как это было принято меж нами, я тут же, прямо от входа, пал ему в ноги и почтительно облобызал его ботинки».
Комический пафос «Шведской спички» становится очевиден лишь в финале – буквально на последних двух страницах. Так что если это и пародия, то пародия замаскированная: «Шведская спичка» притворяется произведением в духе Габорио. На протяжении новеллы мы наблюдаем соперничество молодого да раннего сыщика (помощник следователя Дюковского) с сыщиком более опытным, но менее проницательным (следователь Чубиков). По законам пародируемого жанра это соперничество должно увенчаться победой более инициативного и более проницательного. Такой герой, кроме того, часто видит преступление там, где его коллеги видят несчастный случай или самоубийство, – и тоже (в полицейском романе) оказывается прав. В «послечеховской» литературе таких примеров много; из произведений, с которыми мог быть знаком автор «Шведской спички», можно назвать «Секретное следствие» Шкляревского. И именно здесь Чехов расходится с полицейским романом: преступление в «Шведской спичке» оказывается мнимым. На этом основан комический эффект финала; и это в общем-то единственное основание считать новеллу пародией.
Но пародийность (и особенно привычка считать «Шведскую спичку» пародией) заслоняет другие важные художественные особенности этого произведения. Во-первых, Дюковский как сыщик чуть ли не безупречен: он действительно добивается успеха в расследовании, причем не случайно, а благодаря тому, что обращает внимание на улики и правильно идентифицирует человека, оставившего самую важную из них. В том, что он полагает, будто имеет дело с убийством, его винить не приходится, поскольку версия эта впервые высказывается не им, а садовником Ефремом, безоговорочно принимается всеми остальными героями и, что особенно важно, подтверждается косвенными уликами.
В похожей ситуации оказывается Шерлок Холмс в новелле «Желтое лицо»: его решение загадки оказывается ошибочным, состав преступления отсутствует, ни один из участников драмы не является отрицательным персонажем. При желании Конан Дойль мог превратить «Желтое лицо» в пародию на собственные произведения; но мы не прочитываем эту новеллу как пародию. Этому мешает в первую очередь характер разгадки – мелодраматический, а не комический. Загадочный фасад скрывает все же серьезную историю, над которой невозможно смеяться. Финал «Шведской спички» снижает пафос – и мы обречены на то, чтобы улыбнуться. Вместе с тем – еще раз подчеркнем – принципиальной разницы между положениями Дюковского и Холмса (в «Желтом лице») нет.
Но у «Шведской спички» есть и вторая любопытная особенность, которая тоже редко замечается из-за пародийного финала. Отчасти мы уже затронули эту особенность – речь идет о построении сюжета. Чтобы оценить его новаторство, отвлечемся на минуту от Чехова и обратимся к тому литературному фону, на котором «Шведская спичка» появилась. Для этого нам надо будет обратиться не только к творчеству авторов полицейского романа, но и к «Драме на охоте».
Эдгар По создал детективный жанр в 1841 г. Однако Эмиль Габорио писал так, будто либо ему вовсе неизвестны детективы По, либо совершенно неясна их жанровая специфика. Романы Габорио, как уже указывалось, относятся не к детективному, а к полицейскому жанру. Строятся они по следующей схеме. Происходит преступление. У следствия тут же появляется ложная версия. Однако на сцену выходит главный герой (начиная со второго полицейского романа Габорио, это – агент Лекок), который – в первую очередь в результате фиксации материальных следов, оставленных преступником, – строит правильную версию. После этого следует подробная история преступления, рассказанная кем-то из свидетелей или реконструированная сыщиком; здесь полицейский роман уступает место мелодраме. Завершается роман, разумеется, арестом преступника.
Нетрудно заметить, что у Габорио кое-что взял Конан Дойль, поставивший его – при первом знакомстве с его творчеством – выше Уилки Коллинза. Во-первых, к Габорио восходит прием, использованный в «Этюде в багровых тонах» и «Долине ужаса»: посвятить вторую часть изложению тех событий, которые были тайной, пока мы читали часть первую. Во-вторых, и в-главных, от Габорио идут те черты произведений о Холмсе, которые являются их визитной карточкой, но в то же время не слишком показательны для них: чтение следов на месте преступления и – модифицированный вариант этого же приема, но отсутствующий у Габорио – реконструкция биографии человека по его внешнему виду и/или по принадлежащим ему предметам. Влияние Габорио на молодого Конан Дойля было настолько сильным, что применительно к «Этюду в багровых тонах» еще нельзя говорить о детективе – это типичный полицейский роман. Любопытно, что это, видимо, поняли и первые читатели Конан Дойля: в Англии первые повести о Холмсе («Этюд», а также недетективный «Знак четырех») не имели успеха, а популярность Конан Дойля началась со «Скандала в Богемии», который уже построен по совершенно иным жанровым законам.
Тем не менее Конан Дойль все-таки «ушел» в другой жанр, одновременно довершив его создание; но, поскольку влияние Габорио на него имело место, французского романиста можно считать предшественником детектива.
Габорио писал для более наивного читателя, чем читатель детективов: сами невыясненные обстоятельства преступления, тот факт, что оно совершено неизвестно кем, уже будоражили воображение. Такая схема быстро исчерпывает себя, что, судя по всему, и почувствовал Конан Дойль, взявший от Габорио все, что было можно, и вернувшийся к По.
Однако, разумеется, «Драма на охоте» и «Шведская спичка» обязаны своим возникновением не только творчеству Габорио. В русской литературе уголовная тематика также пользовалась большой популярностью. При этом криминальная литература не дифференцировалась ни читателями, ни критикой в жанровом отношении. А.И. Рейтблат пишет: «Примерно с 1880-х годов получил распространение и использовался вплоть до революции термин “уголовный роман”, применяемый к любым произведениям, в которых шла речь о преступлении (то есть он, по сути, имел тематический, а не жанровый характер)»[90]. Исследователь справедливо отмечает невозможность отождествлять детективный роман с уголовным, однако считает, что среди русских уголовных романов все-таки попадались детективы. Причина тому – слишком широкое понимание А. Рейтблатом детектива, сведение его к истории о расследовании преступления, то есть, проще говоря, отождествление детективного и полицейского жанров.
Полицейский роман, пусть и весьма невысокого уровня, в России действительно существовал, и один из его представителей – Александр Шкляревский – был даже признан русским Габорио. Оценка эта, безусловно, завышена: в сюжетном отношении Шкляревский не слишком изобретателен. Преступление у него иногда раскрывается случайно – благодаря немотивированному признанию преступника; иной раз основные детали произошедшего становятся ясны почти в начале повествования. Некоторые его произведения (например, «Рассказ судебного следователя») более удачны, но все же говорить о Шкляревском как о большой величине в жанре полицейского романа нельзя.
Тем более интересно (и странно), что Чехов не счел для себя зазорным вступить в соревнование со Шкляревским и написал с этой целью «Драму на охоте». Сама по себе эта повесть, разумеется, не является большим достижением и значительно уступает «Шведской спичке». Но, если рассматривать «Драму» на фоне русского полицейского романа того времени, чеховская повесть оказывается, конечно, гораздо более интересным произведением, чем опусы Шкляревского и ему подобных.
Повести Шкляревского по форме представляют собой «записки следователя». При этом они зачастую изрядно сдобрены психологизмом – преступники изливают душу перед следователем, а тот – перед читателем. Душевные метания следователя (например, в повести «Что побудило к убийству?») особенно неуместны; «лишний человек» в роли героя полицейского романа абсолютно неприемлем.
Чехов обыгрывает обе эти особенности: «Драма на охоте» написана от лица следователя Камышева (в своей «рукописи» он вывел себя под именем Зиновьева), который делится с читателем своими симпатиями, антипатиями и душевными терзаниями не менее охотно, чем следователи Шкляревского. Но у Чехова эти приемы не выглядят довеском к полицейскому жанру, позаимствованным из серьезной литературы: они функциональны. В полицейском романе (в отличие от детектива), как мы только что отметили, выбор преступника сводится к перебору вариантов: если не муж, то любовник, если не любовник, то завистливая подруга и т. п. Чехов, вместо того чтобы использовать очередной стандартный вариант, выбирает максимально нестандартный: делает преступником следователя. Но в произведениях Шкляревского следователь одновременно и рассказчик. Сложно сказать, какая именно идея родилась у Чехова при создании «Драмы на охоте»: сделать преступником именно следователя, именно рассказчика или же именно рассказчика-следователя. Так или иначе, убийца в повести является одновременно тем и другим. И тут психологизм, идущий вроде бы от Шкляревского, становится если не полностью уместен, то, по крайней мере, более уместен, чем у ру