блика. Когда поэт развертывает ее в полный размер, она предстает перед нами в своем феноменологически чистом аспекте. Сознание «вырастает» благодаря образу, который, как правило, «покоится». Образ перестает быть описанием, он становится вдохновением.
Странное дело: пространства, которые мы любим, не всегда хотят оставаться замкнутыми! Они расширяются. Они словно бы без всякого труда переносятся в другие места, в иные времена, в разные плоскости наших грез и воспоминаний.
Какой читатель не воспользовался бы вездесущностью такого стихотворения:
Дом, воздвигнутый в сердце,
Мой собор тишины,
Каждое утро отданный мне мечтой
И каждый вечер оставленный мною
Дом под крышей рассвета,
Открытый ветру моей юности[56].
Этот «дом» – некое почти невесомое жилье, которое в моем представлении перемещается под вздохом времени. Он открыт ветру иного времени. Кажется, он может принять нас в каждое утро нашей жизни, чтобы вернуть нам веру в жизнь. Когда я погружаюсь в мечты, то вместе со строками Жана Лароша мне вспоминаются стихи, в которых Рене Шар[57] мечтает «в комнате, которая стала почти невесомой и в которой постепенно разворачиваются обширные пространства, зовущие в путешествие». Если бы Создатель прислушивался к Поэту, то создал бы летающую черепаху: она унесла бы в голубые небеса чувство надежности и защищенности, какое мы испытываем на земле.
Привести вам еще одно доказательство существования этих почти невесомых домов? Вот о чем грезит Луи Гийом в стихотворении, которое называется «Дом ветра» [58]:
Долго я строил тебя, о дом!
Из каждого воспоминания притаскивал камни
От побережья до верхушек твоих стен.
И я видел, соломенная кровля, оберегаемая
зимами и веснами,
Как ты менялась, словно море,
Плясала на фоне облаков,
Примешивая к ним дым из твоей трубы,
Дом ветра жилище, унесенное дуновением.
Возможно, кого-то удивит, что мы приводим такое количество примеров. Реалистично настроенный ум непреклонен: «Это не выдерживает никакой критики! Это не более чем поэзия, эффектная и бессодержательная, причем такая поэзия, которая даже не желает нужным считаться с действительностью». Для реалистично мыслящего человека все ирреальное одинаково, поскольку ирреальность размывает очертания предметов. По его мнению, только реальные дома могут обладать индивидуальностью.
Но тот, кто мечтает о домах, видит их повсюду. Мечта о жилище может найти зародыш этого жилища в чем угодно. Жан Ларош говорит:
Этот пион – туманный дом,
В котором каждый находит ночь.
Ведь пион скрывает в своей багряной ночи уснувшее насекомое:
Каждый цветок – это жилье.
Другой поэт делает это жилье прибежищем вечности:
Пионы и маки безмолвные эдемы! —
пишет Жан Бурдейет в строке, посвященной бесконечности[59]. Если вы так долго предавались мечтам в чашечке цветка, то в утраченном доме, растворившемся в водах прошлого, вам приходят совсем другие воспоминания. Кто не погрузится в бесконечную мечту, прочитав эти четыре строки:
Комната умирает, пахнет медом и липой,
Где открываются ящики в трауре.
Дом смешивается со смертью
В тускнеющем зеркале[60].
VII
Если от этих образов, светящихся слабым, отраженным светом, мы перейдем к образам более властным, заставляющим нас еще дальше углубиться в прошлое, поэты станут нашими наставниками. Как убедительно они нам доказывают, что навсегда утраченные дома живут в нас. Они настаивают на том, чтобы ожить в нас, они словно ждут от нас дополнения своего бытия. Насколько лучше мы сумели бы сейчас пожить в том старом доме! С какой готовностью и с какой яркостью оживают давние воспоминания! Мы даем оценку прошлому. Мы недостаточно глубоко прочувствовали жизнь в старом доме, когда жили там: эта догадка, похожая на раскаяние, пробуждается в душе, поднимается из глубин прошлого, захватывает нас целиком. Рильке выражает это мучительное раскаяние в незабываемых стихах, в стихах, которые причиняют нам боль, а потому становятся нашими собственными, и дело тут не столько в форме выражения чувства, сколько в самом этом чувстве, затаенном и мучительном[61]:
О тоска по родным местам, которые мы
Недостаточно любили в то быстро летевшее время.
Как я хотел бы передать им издалека
Забытый жест, неисполненное дело.
Почему мы так быстро насытились счастьем жить в старом доме? Почему не продлили быстро летевшие часы? Реальности недостало чего-то большего, чем реальность. В том старом доме мы слишком мало мечтали. А поскольку теперь мы можем вновь обрести его только в мечте, то связь с ним налаживается плохо. Нашу память загромождают факты. Нам хотелось бы, отодвинув в сторону привычные воспоминания, заново ощутить изгладившиеся впечатления, возродить мечты, которые вселяли в нас веру в счастье:
Где я растерял вас, затоптанные ногами картины
из коллекции моего воображения? —
спрашивает поэт[62].
И тогда, если мы позволим мечте пронизать нашу память, если выйдем за рамки имеющегося у нас набора четких воспоминаний, то увидим, как дом, затерявшийся в ночи времен, фрагмент за фрагментом выступает из тьмы. Мы не предпринимаем никаких попыток восстановить его. Он сам вырастает заново из чувства уюта и защищенности, которое вызывал у нас, из мягкости и размытости впечатлений нашей внутренней жизни. Кажется, что существует поток, увлекающий за собой и объединяющий все наши воспоминания. И мы растворяемся в этом потоке прошлого. Рильке было знакомо чувство растворения в прошлом. Он рассказывает о том, как душа человека растворяется в его утраченном доме: «Мне так и не пришлось увидеть вновь это странное жилище. Дом, такой, каким я обретаю его, развивая воспоминания детства, – это не здание; он весь целиком растворен во мне и разделен на части: здесь одна комната, там другая, а тут отрезок коридора, который не связывает эти две комнаты, но остался у меня в памяти, как отдельный фрагмент. Вот так всё это и распространилось во мне: комнаты, лестницы, спускавшиеся с такой церемонной медлительностью, другие, винтовые, лестницы, поднимавшиеся вверх в темной, узкой трубе – ты двигался по ним, словно кровь в венах»[63].
Иногда мечты опускаются в неопределенное прошлое, в прошлое, освобожденное от всех привязок ко времени, на такую глубину, что четкие воспоминания о родном доме словно бы отделяются от нас. И хоть мы и предались мечтам, подобные грезы застают нас врасплох. Мы начинаем сомневаться в том, что действительно жили там, где мы жили. Наше прошлое – неведомо где, все его места и даты пронизаны ирреальностью. Мы словно оказались за гранью бытия. Тут и поэт, и мечтатель неожиданно создают такие строки, которые иной метафизик бытия создал бы после долгого раздумья. Вот вам пример: автор книги, выдержанной в духе конкретной метафизики, окутывая мечтой воспоминание о родном доме, в конце концов заводит нас в неопределенные, неведомые области бытия, где само бытие кажется нам чем-то непостижимым. Вот что пишет Уильям Гойен[64]: «Вы только подумайте: мы рождаемся в таком месте, которое вначале даже не смогли бы назвать, которое видим впервые, и в этом безымянном, незнакомом месте мы вырастаем и осваиваемся до такой степени, что узнаём его название и произносим это название с любовью, и там – там наш родной кров, там мы пускаем корни, находим любовь, и всякий раз, упоминая об этом месте, вздыхаем о нем, как влюбленные, изливаем свою тоску по нему в страстных песнях, в поэмах, исполненных желания». Стало быть, почва, на которой случай посеял человеческое растение, – по сути своей, ничто. И из этого ничто вырастают человеческие ценности! А если мы, напротив, перешагиваем через воспоминания и забираемся в глубины мечты, в область, существовавшую еще до памяти, нам кажется, что это ничто ласкает наше бытие, пронизывает наше бытие, с любовью развязывает узы, сковывающие наше бытие. И спрашиваешь себя: неужели былое было на самом деле? Неужели факты действительно имели ту ценность, которую приписывает им наша память? Ведь вспоминая о них, давняя память всегда наделяет их некой ценностью, окружает неким ореолом счастья. Если факты теряют свою ценность, то в памяти они не удерживаются. Так были они или нет? Странная ирреальность примешивается к реальности воспоминаний, находящихся на границе между нашей личной историей и неопределимой предысторией, на том самом месте, где родной дом, после нас, рождается снова – у нас внутри. Ибо до нас – и Гойен дает нам это понять – дом был безликим. Это была точка, затерянная в большом мире. На пороге нашего пространства, до наступления нашего времени, царит неустойчивость, бытие то возникает, то прекращается. И реальность, присущая воспоминанию, становится призрачной.
Но разве ирреальность, выраженная в грезах-воспоминаниях о прошлом, не настигает мечтателя перед самыми что ни на есть устойчивыми предметами, перед каменным домом, к которому, мечтая об окружающем мире, мечтатель возвращается по вечерам? Уильяму Гойену знакома эта ирреальность реального (loc. cit., p. 88): «Вот почему так часто, когда ты возвращался в одиночестве, шагая по тропинке под пеленой дождя, дом словно бы поднимался над землей на подушке из тончайшего, прозрачнейшего газа, сотканного из воздуха, который ты выдохнул, и что еще одним выдохом ты можешь обратить этот дом в ничто». В этом отрывке воображение, память и восприятие меняются функциями. Образ располагается на границе реального и ирреального, он создается совместным действием функции реального и функции ирреального.