на облупленных шпалерах.
(«Семилетние поэты»)
Легенда о мандрагоре возникла благодаря форме этого растения. Говорили, будто корень мандрагоры, похожий на человеческую фигуру, кричит, когда растение выдергивают из земли. А как выразительно звучит в ушах мечтателя каждый слог этого названия! Слова – раковины, внутри которых слышен шум моря. Сколько историй умещается в миниатюре одного-единственного слова!
А в стихах рокочет прибой тишины. В небольшом сборнике стихотворений Перикла Патокки с прекрасным предисловием Марселя Реймона в одной строке сосредоточена тишина далекого мира:
Я слышал далекую молитву источников в земле.
(«Двадцать стихотворений»)
Бывают стихи, которые стремятся к тишине, как мы спускаемся в глубины памяти. Как, например, вот это замечательное стихотворение Милоша:
Пока буря выкрикивает имена покойниц,
Или едкий старый дождь шелестит на забытой дороге
…………………….
Слушай – только это – только великую тишину —
слушай.
(О.В. де Л. Mилош, опубликовано в Les Lettres, год 2-й)
Ах! Сколько мгновений тишины приходится нам вспоминать на склоне лет!
XII
Как трудно в точности определить место великих ценностей бытия и не-бытия! Где искать первопричину тишины – в величии не-бытия или во всевластии бытия? Тишина бывает «глубокой». Но где первопричина ее глубины? В мире, где молятся еще не родившиеся источники, или в сердце человека, который много страдал? И на какой высоте бытия должны открыться уши, которые слушают?
Что до нас, то мы, философы прилагательного, запутались в диалектике глубокого и большого; бесконечно малого, которое придает глубину, или большого, которое расширяется, не ведая пределов.
Каких бездонных глубин бытия достигает диалог Виолены и Мары в «Благовещении» Клоделя! Всего несколькими словами он связывает воедино онтологию невидимого и неслышимого.
ВИОЛЕНА (слепая). Я слышу…
МАРА. Что ты слышишь?
ВИОЛЕНА. Как окружающее существует вместе со мной.
Образ здесь настолько глубок, что следовало бы посвятить долгие размышления миру, который существует в глубине благодаря своей звучности, миру, все существование которого, похоже, сводится к существованию голосов. Такое хрупкое и преходящее явление, как голос, может свидетельствовать о самых впечатляющих аспектах реальности. В диалогах Клоделя – мы могли бы без труда привести множество подобных примеров – можно найти доказательства существования некоей реальности, соединяющей вместе человека и мир. Но до того, как заговорить, надо услышать. И мало кто умел вслушиваться лучше, чем Клодель.
XIII
Итак, мы узнали, что в величии бытия соединяются вместе трансцендентность видимого и трансцендентность слышимого. Чтобы указать на самую простую особенность этой двойной трансцендентности, приведем смелое высказывание поэта[152]:
Я слышал, как закрываю глаза, как снова открываю
их.
Каждый одинокий мечтатель знает, что с закрытыми глазами слышишь по-другому. Кто из нас не прикрывал тремя пальцами сомкнутые веки, когда надо было как следует подумать, вслушаться в свой внутренний голос, написать ключевую фразу, которая должна выразить «суть» нашей мысли? В такие мгновения ухо знает, что глаза закрыты, знает, что вся ответственность человека мыслящего, человека пишущего переходит к нему. А когда откроются глаза, можно будет расслабиться.
Но кто расскажет, какие грезы мы видим с закрытыми глазами, какие с полузакрытыми, какие с широко открытыми? Какие частицы реального мира необходимо сохранить в себе, чтобы открыться той или иной трансцендентности? В написанной более века назад книге Моро, которую мы уже цитировали, сказано вот что: «Некоторым больным в бодрствующем состоянии достаточно просто опустить веки, чтобы у них возникли зрительные галлюцинации». Далее Жак-Жозеф Моро приводит цитату из Байарже и добавляет: «Опускание век вызывает не только зрительные, но и слуховые галлюцинации».
Какие грезы пробуждаются во мне, когда я объединяю наблюдения многоопытных старых врачей с впечатлениями такого чуткого поэта, как Луи Массон! Как обострен его слух! С каким мастерством использует он машины, управляющие грезой – зрение и слух, ультразрение и ультраслух, параллельное зрительно-слуховое восприятие.
А другой поэт учит нас, если можно так выразиться, слушать, как мы слышим:
«Слушай, прислушивайся. Не к моим словам, а к смятению, которое поднимается в тебе, когда ты себя слушаешь»[153]. В этой строке Рене Домаль определяет отправную точку феноменологии глагола «слушать».
Принимая как надежный источник все материалы, связанные с фантазией и грезами, в которых часто встречается словесная игра, игра с самыми мимолетными впечатлениями, мы еще раз подчеркиваем: мы намерены ограничиться лишь поверхностным уровнем. Мы исследуем лишь тонкий слой рождающихся образов. Наверно, самый хрупкий, самый неустойчивый образ способен вызвать глубокое душевное волнение. Но для того, чтобы выявить метафизику всех запредельных областей нашей чувственной жизни, понадобилось бы исследование совсем другого рода. В частности, только для того, чтобы установить, как тишина синхронно воздействует на время человека, его речь и его бытие, потребовалась бы объемистая книга. Такая книга уже написана. Это работа Макса Пикара «Мир тишины»[154].
Глава восьмаяНеобъятность сокровенного
Мир велик, но внутри нас
он глубок, как море.
На просторе меня всегда охватывало
безмолвие.
I
Необъятность – это, можно сказать, одна из философских категорий грезы. Наверно, нашу грезу подпитывают самые разные зрелища, но в основном, в силу некоей врожденной наклонности, она созерцает величие. И созерцание величия вырабатывает настолько специфическую позицию, вызывает настолько необычное состояние души, что греза выводит мечтателя за пределы ближнего мира, к пределам мира, отмеченного знаком бесконечности.
Силой одного лишь воспоминания, вдали от необъятности моря и равнины, мы можем, размышляя, пробудить внутри отзвуки созерцания величия. Однако воспоминание ли это? Разве воображение само не в состоянии бесконечно расширять образы необъятного? Разве воображение не активировалось еще при первом созерцании? На самом деле греза – это состояние, которое полностью сформировывается в первое же мгновение. Мы практически не можем проследить, как она начинается, и тем не менее начинается она всегда одинаково. Она устремляется прочь от ближнего объекта, и вскоре оказывается уже далеко отсюда, в пространстве нездешнего[155].
Когда это нездешнее существует в одно время с нами, когда оно не обитает в домах прошлого, оно необъятно. И греза, можно сказать, представляет собой первичное созерцание.
Если бы мы могли анализировать впечатления необъятного, образы необъятного или то, что необъятность привносит в образ, мы вскоре вступили бы в область самой чистой феноменологии – феноменологии без феноменов или, выражаясь менее парадоксально, феноменологии, которой не надо ждать, пока феномены воображения оформятся и стабилизируются в законченные образы, чтобы увидеть поток производства образов. Иначе говоря, поскольку необъятное не объект, то феноменология необъятного переадресовала бы нас непосредственно к нашему воображающему сознанию. Если бы мы анализировали образы необъятного, то в нас возникло бы чистое бытие чистого воображения. И тогда стало бы очевидно, что произведения искусства – только жалкие копии экзистенциальных творений воображающего бытия. Подлинный результат грезы о необъятном – это сознание, что объект наблюдения разрастается. Мы чувствуем, что достигли высокого ранга существа, способного восхищаться.
Если так, то в процессе этих размышлений мы отнюдь не «заброшены в мир», поскольку в некотором смысле мы открываем мир, преодолев его границы, видя его таким, какой он есть, каким он был до того, как мы начали грезить. Даже если мы осознаём убогость нашего существа – тут действует некая жестокая диалектика – в нас возникает осознание величия. И тогда может начаться деятельность, органичная для нашего существа – работа по возвеличиванию.
Необъятное – внутри нас. Оно связано с экспансией нашего существа, которую обуздывает жизнь, которую парализует осторожность, но которая оживает, едва мы остаемся в одиночестве. Стоит нам минутку побыть в неподвижности – и мы оказываемся в нездешней дали; мы грезим в каком-то другом, необъятном мире. Необъятность – это движение неподвижного человека. Необъятность – одна из динамических характеристик безмятежной мечтательности.
И раз уж мы черпаем все наши философские познания из произведений поэтов, давайте почитаем Пьера Альбер-Биро, который сумел сказать все в трех строках[156]:
Росчерком пера я превращаю себя
В Повелителя Мира,
Человека беспредельности.
II
Сколь бы парадоксальным это ни казалось, именно внутренняя необъятность наделяет истинным значением некоторые выражения, относящиеся к видимому миру. Поскольку для обсуждения этой темы нам понадобится конкретный пример, давайте выясним, чему соответствует необъятность Леса. Эта «необъятность» рождается из набора впечатлений, которые имеют мало общего уроками географии. Даже недолгого времени, проведенного в лесу, достаточно, чтобы у вас возникло тревожное ощущение, будто вы «углубляетесь» в некий бескрайний мир. И вскоре, не зная, куда мы направляемся, мы не будем знать, где мы. Было бы несложно найти литературные тексты, представляющие собой всевозможные вариации на тему бескрайности, этого привычного атрибута всех образов леса. Однако мы решили сосредоточиться на самой теме, и в этом нам поможет хоть и короткий, но отличающийся удивительной психологической глубиной отрывок из книги Марко и Терезы Бросс