Поэтика пространства — страница 44 из 51

[177]:


Пространство вне нас захватывает и переделывает

вещи:

Если ты хочешь дать истинную жизнь дереву,

Подари ему внутреннее пространство, то

пространство,

Что живет в тебе. Окружи его принуждениями.

Оно безгранично и станет по-настоящему деревом,

Только если переродится в лоне твоего

самоотречения.


В двух последних строках затуманенность смысла, напоминающая поэзию Малларме, заставляет читателя погрузиться в размышления. Поэт задал его воображению нелегкую задачу. «Окружи его границами» вначале воспринимается как совет нарисовать дерево, обозначить его границы во внешнем пространстве. В этом случае мы, последовав совету автора, подчинились бы простым правилам перцепции, проявили бы «объективность» и отключили воображение. Но дерево, как всякое реальное существо, представлено нам в своем «безграничном» бытии. Его границы – это всего лишь случайность. Чтобы исправить эту случайность, дерево должно получить от тебя богатство образов, выращенных в твоем внутреннем пространстве, «пространстве, что живет в тебе». Значит, дерево и мечтатель вместе совершают чудо перерождения, вырастания. В мире мечты дерево всегда выступает как нечто незаконченное. Оно ищет свою душу, говорит Жюль Сюпервьель в одном из стихотворений[178]:


Стойкая лазурь пространства,

Где каждое дерево дотягивается до верхушек

пальм

В поисках своей души.


Но если поэт знает, что некое существо из внешнего мира ищет свою душу, это означает, что оно ищет его душу. «Высокое колышущееся дерево всегда трогает душу»[179].

И вот, когда дерево снова отдано силам воображения, наделено частицей нашего внутреннего пространства, оно становится нашим соперником в стремлении к величию. В другом стихотворении, написанном в августе 1914 года, Рильке сказал:


Сквозь нас пролетают

Птицы в молчании. О я, желающий расти,

Выглядываю наружу, и дерево растет во мне.


Итак, дереву всегда суждено величие. Причем эта судьба ожидает не только его одного. Дерево возвышает всех вокруг. В письме, приведенном в трогательной маленькой книжке Клер Голл, Рильке пишет: «Эти деревья великолепны, но еще великолепнее возвышенное, волнующее пространство между ними, кажется, будто оно увеличивается одновременно с их ростом».

Два пространства, внутреннее и внешнее, постоянно, если можно так выразиться, побуждают друг друга расти. Психологи правы, когда определяют пережитое пространство как эмоциональное пространство, однако это не помогает нам понять истоки грез о пространстве. Поэт преуспел больше: с помощью поэтического пространства ему удалось обнаружить внутреннее пространство, которое не замыкает нас в сфере эмоций. Эмоциональная окрашенность пространства может быть грустной или тягостной, но, как только она получает свое выражение, поэтическое выражение, грусть унимается, тяжесть уже не так давит. Поэтическое пространство, коль скоро оно получило свое выражение, обретает ценности экспансии. Оно относится к феноменологии приставки «экс». Таков, во всяком случае, тезис, к которому мы при любой возможности будем возвращаться, тезис, который мы подробно разберем в одной из наших следующих работ. А пока приведем в качестве доказательства небольшую цитату: когда поэт говорит мне:


Я знаю грусть с ароматом ананаса,

это означает: мне уже не так грустно, моя грусть смягчилась.


Мы чувствуем, как под воздействием поэтической пространственности, которая устанавливает связь между сокровенным миром души и бесконечным внешним простором, объединяя их в общей экспансии, зарождается величие. Рильке так сказал об этом:

«Для всех живых распахивается единственное пространство, сокровенное пространство мира…».

Здесь пространство предстает поэту как субъект глагола «распахиваться», то есть глагола, выражающего идею роста. Как только пространство становится ценностью – а существует ли бóльшая ценность, чем сокровенное? – оно начинает разрастаться. Пространство, наделенное ценностью, есть глагол; никогда, ни внутри нас, ни вне нас, величие не бывает «объектом».

Наделить своим поэтическим пространством какой-либо объект значит дать ему больше пространства, чем у него есть объективно, или, точнее, способствовать экспансии его внутреннего пространства. Для ясности напомним еще, как Джо Буске характеризует сокровенное пространство дерева: «Пространство – не вокруг дерева. Пространство внутри дерева, как мед бывает внутри улья». В царстве образов мед в улье не подчиняется элементарной диалектике содержимого и содержащего. Метафорический мед не позволяет запирать себя в улей. Здесь, в сокровенном пространстве дерева, мед – совсем не то же самое, что костный мозг. Это «мед дерева» придает аромат цветку. Он – внутреннее солнце дерева. Кто грезит о меде, тот знает, что мед – это сила, которая бывает поочередно концентрирующей и излучающей. Если внутреннее пространство дерева – это мед, то он дарует дереву «экспансию бесконечностей».

Разумеется, мы можем прочитать данную страницу Джо Буске, не останавливаясь на этом образе. Но если любишь заглянуть в глубины образа, сколько грез он у тебя вызовет! Даже сам философ пространства принимается мечтать. Если мы любим термины сложной метафизики, разве не можем мы сказать, что Джо Буске только что показал нам пространство-сущность, мед-пространство или пространство-мед? Каждому веществу – свое вместилище. Каждой субстанции – своя экстанция. Каждому веществу – завоевание своего пространства, своя способность к экспансии за пределы тех поверхностей, к которым хотели бы их привязать геометры.

Когда обдумаешь все это, начинает казаться, что два пространства – пространство сокровенного и пространство внешнего мира – созвучны друг другу из-за «необъятности», свойственной им обоим. Когда великое одиночество человека углубляется, две необъятности соприкасаются, смешиваются. В одном из писем Рильке всей душой тянется к «этому беспредельному одиночеству, когда каждый день превращается в целую жизнь, этому приобщению к вселенной, одним словом, этому пространству, пространству, которое хоть и невидимо, но все же может приютить человека и даже окружить его громадной толпой».

И насколько же конкретно это сосуществование вещей в пространстве, существование, которое мы дублируем сознанием нашего собственного существования. Лейбницевская тема пространства как места для сосуществования, нашла в Рильке своего поэта. В этой коэкзистенциальности каждый предмет, наделенный сокровенным пространством, становится центром всего пространства. Для каждого объекта далекое – это близкое, а горизонт так же реален, как и центр.

VII

В царстве образов тут не было бы противоречия, и одинаково восприимчивые души могли бы воспринимать диалектику центра и горизонта по-разному. В этой связи мы могли бы предложить так называемый тест равнины, позволяющий выявить различные представления о бесконечности.

На одном краю теста следовало бы расположить то, что Рильке кратко выразил в необъятной по значению фразе: «Равнина – это чувство, от которого мы растем». Эта теорема по эстетической антропологии сформулирована с такой четкостью, что мы чувствуем, как перед нами постепенно обозначается коррелятивная теорема, которую мы могли сформулировать в следующих словах: всякое чувство, от которого мы растем, способствует уплощению нашего положения в мире.

На другом краю теста мы поместили бы цитату из Анри Боско[180]. На равнине, говорит поэт, «я всегда пребываю где-то там, в каком-то зыбком, струящемся “где-то там”. Надолго покинув себя самого, находясь неведомо где, я слишком легко отдаю мои скудные грезы бескрайним пространствам, которые их порождают».

Между этими двумя полюсами, сознанием господства и чувством отрешенности, мы могли бы выявить множество нюансов, если принять в расчет настроение мечтателя, время года и силу ветра. И всякий раз мы убеждались бы, что есть мечтатели, которых равнина умиротворяет, и мечтатели, у которых равнина вызывает состояние беспокойства; это различие было бы особенно интересно изучить, поскольку равнина часто считается упрощенной картиной мира. Возможность пережить новый нюанс восприятия зрелища, которое отличается единообразием и которое можно свести к одной идее, – одна из радостей феноменологии поэтического воображения. Если поэт искренне переживает этот нюанс, феноменолог может быть уверен, что отследил зарождение образа.

Будь наше исследование более обстоятельным, мы должны были бы показать, как все эти нюансы вписываются в представление о величии, возникающее при созерцании равнины или плоскогорья, и, например, объяснить, почему греза равнины никогда не совпадает по характеристикам с грезой плоскогорья. Такое исследование – дело непростое, поскольку писатель иногда пускается в подробное описание увиденного, поскольку он заранее измерил свое одиночество в квадратных километрах. В таких случаях приходится грезить с картой в руках, грезить в категориях географии. Так грезит Пьер Лоти под сенью дерева в Дакаре, своем порту приписки: «Глядя в сторону, противоположную морю, мы вопрошали необъятные, простиравшиеся до самого горизонта пески»[181]. Разве эти простиравшиеся до самого горизонта пески – не картина пустыни, сложившаяся в голове школьника, не Сахара из школьного атласа?

Гораздо большую ценность для феноменолога представляют образы Пустыни в замечательной книге Филиппа Диоле «Самая красивая в мире пустыня». Необъятность этой пустыни отзывается напряженностью в сокровенных глубинах человеческой души. Как говорит путешественник и мечтатель Филипп Диоле