[182], пустыню надо пережить «такой, какой она отражается во внутреннем мире странника». Для Диоле «эти обломки гор, эти пески и мертвые реки, эти камни и палящее солнце», весь этот мир, называемый пустыней, «присоединен к внутреннему пространству». Благодаря этому присоединению различные образы сливаются воеди но в глубинах «внутреннего пространства»[183].
Однако эта интериоризация Пустыни у Диоле не сопровождается чувством внутренней опустошенности. Напротив, Диоле дает нам пережить драму образов, фундаментальную драму материальных образов воды и засухи. В самом деле, «внутреннее пространство» у Диоле – это приобщение к сокровенной субстанции. Ему много раз приходилось нырять на большую глубину, и это доставляло ему наслаждение. Океан стал для него «пространством». Погрузившись на сорок метров в воду, он нашел «абсолют глубины», глубину, которая уже не поддается измерению, глубину, которая не смогла бы активнее повлиять на наши грезы и наши мысли, даже если бы ее объем увеличили вдвое или втрое. Опытному ныряльщику Диоле удалось по-настоящему проникнуть в толщу воды. И когда мы, читая его предыдущие книги, вместе с ним переживаем это завоевание водной бездны, то распознаём в этом пространстве-субстанции некое одномерное пространство. Да, у этого пространства есть измерение. И мы так далеки от земли, от земной жизни, что это водное измерение приобретает для нас характер беспредельности. Искать верх и низ, правую и левую стороны в мире, так крепко сплавленном единой субстанцией, значит думать, а не жить – думать, как прежде в земной жизни, а не жить в новом мире, завоеванном при погружении. Что касается меня, то я, до того, как прочесть книги Диоле, даже не представлял себе, что беспредельное может быть так легко доступно для нас. Достаточно лишь начать грезить о чистой глубине, о глубине, которой для бытия не требуются замеры.
Но тогда зачем Диоле, этому психологу, этому онтологу человеческой жизни под водой, отправляться в Пустыню? Какая жестокая диалектика заставляет его сменить беспредельность воды на бескрайность песков? На эти вопросы Диоле отвечает как поэт. Он знает, что каждая новая космичность обновляет наше внутреннее бытие, и каждый новый космос открывается нам, лишь когда мы сбрасываем путы прежнего восприятия. В начале своей книги Диоле говорит нам, что собирался «завершить в пустыне магическую процедуру, которая на большой глубине позволяет ныряльщику сбросить привычные путы времени и пространства и соединить жизнь с потаенной внутренней поэмой».
А в конце книги Диоле подытожит: «Опуститься в морские глубины или отправиться бродить по пустыне значит сменить пространство», а сменяя пространство, покидая пространство обычного чувственного восприятия, мы вступаем в контакт с пространством, выполняющим психическое обновление. «В пустыне, как и в глубине моря, невозможно сохранить свою прежнюю душу, ограниченную, наглухо закрытую и неделимую». Такая смена конкретного пространства не может быть достигнута простым усилием ума, как достигается, например, осознание релятивизма законов геометрии. Мы меняем не местопребывание, а нашу природу.
Но поскольку эти проблемы вплавления бытия в конкретное пространство, пространство большой качественной определенности, затрагивают феноменологию воображения, – ибо нашему воображению надо хорошенько поработать, чтобы мы могли «вжиться» в новое пространство, – давайте посмотрим, как воздействуют на нашего автора фундаментальные образы. Находясь в Пустыне, Диоле не освобождается от власти океана. В его раздумьях пространство Пустыни не вступает в противоречие с пространством водных глубин, а, напротив, начинает изъясняться языком воды. Это подлинная драма материального воображения, драма, порожденная конфликтом воображения двух таких враждебных друг другу стихий, как горячий песок пустыни и толща морской воды, без возможности компромисса в виде месива или грязи. Страница Диоле отличается такой искренностью воображения, что мы приводим ее целиком.
«Когда-то я написал, – говорит Диоле, – что человек, познавший морские глубины, никогда уже не сможет стать прежним, таким, как все. И в такие моменты, как сейчас (среди пустыни), я нахожу этому доказательство. Ибо я заметил, что, шагая среди песков, мысленно наполняю Пустыню водой! В моем воображении я превращал в воду пространство, которое меня окружало, и в центре которого я двигался. Я жил в воображаемом водном мире. Двигался в жидкой среде, прозрачной, надежной, упругой, то есть в морской воде, вернее, в воспоминании о морской воде. Этой уловки было достаточно, чтобы сделать непереносимо засушливый мир более гостеприимным, приручив скалы, тишину, одиночество, волны солнечного золота, низвергающиеся с неба. Даже усталость ощущалась не так сильно. В мечте меня держала морская вода, и я не чувствовал своей тяжести.
Я заметил, что не впервые бессознательно прибегаю к этой психологической защите. Тишина и неторопливость моей жизни в Сахаре вызывали у меня воспоминания о погружении. Тогда какая-то неизъяснимая нежность омывала мои внутренние образы, и при созерцании картины, отраженной моей мечтой, я вдруг видел, как вокруг плещется вода. Я шел, неся в себе сверкающие отблески и пронизанную светом глубину, которые были не чем иным, как воспоминаниями о море».
Итак, Филипп Диоле ознакомил нас с психологической техникой, помогающей оказаться где-то там, в каком-то абсолютном «где-то там», которое сдерживает натиск сил, удерживающих нас здесь, в тюрьме нашего реального местопребывания. Речь идет не просто о бегстве в некое пространство, со всех сторон открытое приключениям. Без сложной системы экранов и зеркал в ящике, который доставляет Сирано де Бержерака в государства солнца, Диоле переносит нас в «где-то там», в совершенно другой мир. И для этого он, можно сказать, использует одни лишь психологические механизмы, заставляя действовать самые надежные, самые мощные законы психологии. Он прибегает лишь к помощи такой несокрушимой и неоспоримой реальности, как фундаментальные материальные образы, образы. которые составляют основу всякого воображения. Тут явно нет места вздорным фантазиям или иллюзиям.
Время и пространство здесь подчинены образу. «Где-то там» и «когда-то» имеют большую власть, чем hic et nunc[184]. У здешнего бытия есть страховка – бытие «где-то там». Пространство, великое пространство становится союзником бытия.
Ах! Как много полезного для себя могли бы узнать философы, если бы они читали поэтов!
VIII
Поскольку мы только что брали в качестве примера два героических образа, образ погружения в морскую бездну и образ пустыни, два образа, которые мы можем переживать только в воображении, не имея возможности напитать их каким-либо личным опытом, то в конце главы приведем более близкий для нас образ, который сумеем напитать нашими воспоминаниями, связанными с равниной. Мы увидим, как случайный, несущественный образ может управлять пространством, диктовать пространству свои законы.
Созерцая безмятежную равнину, то есть реальный мир в состоянии покоя, человек может ощутить спокойствие и отдохновение. Однако в воображаемом мире зрелище равнины зачастую уже не производит должного эффекта. Чтобы вернуть зрелищам равнины былую силу воздействия, нужно найти какой-то свежий, неизбитый образ. Литературный образ, новый и неожиданный, трогает душу и помогает ей услышать призыв к спокойствию. Литературный образ настолько обостряет чувствительность души, что она может реагировать даже на самые незначительные, до смешного слабые воздействия. Вот чудесный отрывок из романа д’Аннунцио[185] «Огонь», где он описывает взгляд зайца в одно из редких мгновений, когда этот зверек, вечно дрожащий от страха, чувствует себя в безопасности: этот взгляд наполняет осенний пейзаж дивной умиротворенностью: «Случалось ли вам видеть, как заяц поутру выскакивает из борозды на недавно вспаханном поле, несколько мгновений бежит по серебристому инею, потом в тишине останавливается, садится на задние лапы и, насторожив уши, смотрит на горизонт? Кажется, что его взгляд умиротворяет Вселенную. Неподвижно сидящий заяц в минуту передышки от своих вечных тревог созерцает поля, над которыми поднимается пар. Невозможно представить себе более надежное свидетельство глубокого спокойствия, царящего вокруг. В это мгновение заяц – священное животное, которому следует поклоняться». Направление, в котором распространяется покой, постепенно охватывающий равнину, указано совершенно четко: «Кажется, что его взгляд умиротворяет Вселенную». Мечтатель, который вверит свои грезы этому устремленному вдаль взгляду, с особой остротой ощутит необъятность расстилающихся впереди полей.
Такая страница сама по себе – превосходный тест на восприятие риторики. Она словно подставляется под удары глухих к поэзии критиков. Она очень характерна для д’Аннунцио и может служить убедительным доказательством того, что метафоры у этого итальянского писателя часто бывают вычурными и громоздкими. Было бы гораздо проще, рассуждают позитивные умы, дать прямое описание безмятежных полей! Зачем автору понадобился этот заяц-созерцатель в качестве посредника? Но поэту нет дела до их рассудительных замечаний. Он хочет последовательно показать нам, как созерцание все сильнее захватывает созерцающего, показать все этапы развития образа, и прежде всего – мгновение, когда спокойствие зверька вливается в спокойствие всего окружающего мира. Мы осознаём функцию взгляда, у которого нет конкретной цели, который уже не смотрит на какой-то отдельный предмет, а смотрит на мир. Мы не смогли бы достичь такого ощущения первозданности, если бы поэт описал нам свое собственное созерцание. В этом последнем случае все свелось бы к очередному пережевыванию известной философской темы. Тогда как заяц у д’Аннунцио на мгновение освобождается от своих рефлексов: глаз не высматривает опасность, не служит заклепкой в живой машине, не подает сигнал к бегству. Да, если у пугливого животного делается такой взгляд – это и в самом деле священный миг созерцания.