Поэтика русской идеи в «великом пятикнижии» Ф. М. Достоевского — страница 29 из 83

<…> Я <…> хочу совершенно изменить мое социальное положение» [8; 356, 358]. Итогом этого своеволия стала трагическая и изломанная судьба: «Она, после короткой и необычайной привязанности к одному эмигранту, польскому графу, вышла вдруг за него замуж, против желания своих родителей, если и давших наконец согласие, то потому, что дело угрожало каким-то необыкновенным скандалом. Затем <…> оказалось, что этот граф даже и не граф, а если и эмигрант действительно, то с какою-то тёмною и двусмысленною историей. Пленил он Аглаю необычайным благородством своей истерзавшейся страданиями по отчизне души, и до того пленил, что та, ещё до выхода замуж, стала членом какого-то заграничного комитета по восстановлению Польши и, сверх того, попала в католическую исповедальню какого-то знаменитого патера, овладевшего её умом до исступления. Колоссальное состояние графа, о котором он представлял Лизавете Прокофьевне и князю Щ. почти неопровержимые сведения, оказалось совершенно небывалым. Мало того, в какие-нибудь полгода после брака граф и друг его, знаменитый исповедник, успели совершенно поссорить Аглаю с семейством, так что те её несколько месяцев уже и не видали…» [8; 509].

Во второй части романа функция символического изображения России полностью переходит к образу Настасьи Филипповны и сохраняется вплоть до её смерти. Её образ приобретает универсальное значение, соединяя в себе черты всех женских образов, символизирующих будущую Россию: Он вмещает в себя красоту Аглаи, благородство Аделаиды и мужество Александры. И хотя её миссия – возрождать и спасать других[134], сейчас она сама нуждается в спасении. Вместе с тем образ Настасьи Филипповны приобретает и функцию центрального героя романа. Все события и отношения героев так или иначе оказываются связаны с ней и сразу заканчиваются с её смертью. Заметим, что смерть оказывается единственным выходом из трёх, казалось бы, разных вариантов будущей судьбы Настасьи Филипповны, олицетворяемых образами Мышкина, Рогожина и Гани.

Идея образа Гани предельно открыто выражена в первой части романа. Он говорит Мышкину о причине своего намерения жениться на Настасье Филипповне: «Я по страсти, по влечению иду, потому что у меня цель капитальная есть. Вы вот думаете, что я семьдесят пять тысяч получу и сейчас же карету куплю. Нет-с, я тогда третьегодний старый сюртук донашивать стану и все мои клубные знакомства брошу. У нас мало выдерживающих людей, хоть и все ростовщики, а я хочу выдержать. Тут, главное, довести до конца – вся задача! Птицын семнадцати лет на улице спал, перочинными ножичками торговал и с копейки начал; теперь у него шестьдесят тысяч, да только после какой гимнастики! Вот эту-то я всю гимнастику и перескочу и прямо с капитала начну; чрез пятнадцать лет скажут: «Вот Иволгин, король Иудейский». Вы мне говорите, что я человек не оригинальный. <…> Это, батюшка, меня давно уже бесит, и я денег хочу. Нажив деньги, знайте, – я буду человек в высшей степени оригинальный. Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают. И будут давать до скончания мира. Вы скажете, это всё по-детски или, пожалуй, поэзия, – что ж, тем мне же веселее будет, а дело всё-таки сделается. Доведу и выдержу. Rira bien qui rira le dernier![135]» [8; 105].

Своё отношение к этой идее Достоевский выражает особо подобранным именем героя. Его собственное имя (Гаврила) пародийно редуцировано писателем до «Гани», восходящего к глаголу «ганить»: «хаять, хулить, порицать, осуждать; позорить, срамить»[136]. В данном случае писатель повторил приём негативной стигмации, уже использованный им при создании образа Лужина: «Про Лужина: Я подлецом клеймлю…» [7; 206]. Очевидно, что путь Гани – путь стяжательства, алчности, жестокости и эгоизма – означает гибель для Настасьи Филипповны («А то бы зарезал, пожалуй…» [8; 146]), и потому она безоговорочно отвергает его. Но и с Рогожиным «ей непременная гибель» [8; 173], что Настасья Филипповна хорошо понимает. Казалось бы, спасение заключается лишь в Мышкине, но его бесплотный безблагодатный гуманизм может лишь какое-то время поддерживать гибнущую жизнь, но спасти её он не в силах: «Я знаю наверно, что она со мной погибнет, и потому оставляю её» [8; 363]. Действительно, тот, кто гибнет сам, не может спасти другого: «Если слепой ведет слепого, то оба упадут в яму» (Мф .15:14).

Содержание русской и западной идеи раскрывается и в «теоретических» рассуждениях героев. По замечанию И. А. Битюговой, «в различных местах подготовительных материалов рассеяны упоминания рассказов князя о России, его суждений об аристократии и русском народе, речи о Западе и Востоке» [9; 366]. Например: «Остерегаться народа нашего – есть грех» [9; 221], «Серьёзные разговоры о России…» [9; 245], «Сравнение Запада с Востоком» [9; 256], «Сравнение заграницы с Россией» [9; 269], «Речи о Западе и Востоке» [9; 366] и пр.

Несмотря на то что подготовительные материалы к роману содержат множество мыслей (прямой речи, диалогов), каждая из которых могла бы стать идеей какого-либо персонажа, в окончательном тексте нет ни одного героя, которого без оговорок можно было бы назвать выразителем русской идеи. Лишь в самом конце романа Лизавета Прокофьевна произносит несколько слов, которые можно принять за выражение патриотических и славянофильских взглядов. После посещения Мышкина в лечебнице Шнейдера «бедной Лизавете Прокофьевне хотелось бы в Россию, <…> она желчно и пристрастно критиковала всё заграничное… <…> «Довольно увлекаться-то, пора и рассудку послужить. И всё это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, всё это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия… помяните моё слово, сами увидите!» – заключила она чуть не гневно, расставаясь с Евгением Павловичем» [8; 510]. Сам Евгений Павлович Радомский «намеревается очень долго прожить в Европе и откровенно называет себя «совершенно лишним человеком в России» [8; 508]. Но эти слова не дают оснований считать его выразителем западной идеи. Скорее, Радомский выражает русскую идею в её западническом варианте. Достоевский так определяет основную идею этого образа: «Блестящий характер, легкомысленный, скептический, настоящий аристократ, без идеала… <…>. Странная смесь хитрости, тонкости, рефлекса, насмешки, тщеславия…» [9; 273]; «Постоянно смеётся над Князем и потешается им. Скептик и неверующий. Ему всё в Князе искренно смешно, до самого последнего мгновения» [9; 274]. В итоге: «Ев<гений> П<авлови>ч – последний тип русского помещика-джентельмена» [9; 280][137]. Основным средством выражения русской идеи в романе является собрание. Радомский и является организатором одного из таких собраний, посвящённого феномену русского либерализма. Здесь он выражает мысли, во многом разделяемые самим Достоев

ским: русские либералы являются выходцами из помещичьей или семинарской среды. При этом русский либерализм «есть нападение <…> на самую Россию». Русский либерал «дошёл до того, что отрицает самую Россию, то есть ненавидит и бьёт свою мать. Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нём смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, всё. <…> Эту ненависть к России <…> иные либералы наши принимали чуть не за истинную любовь к отечеству и хвалились тем, что видят лучше других, в чём она должна состоять…» [8;277].

Заметим, что Радомский проговорил всё это с единственной целью – втянуть Мышкина в разговор и посмеяться над ним. Но Князь принял его слова серьёзно: «Искажение идей и понятий (общественной нравственности. – О. С.), встречающееся очень часто, есть гораздо более общий, чем частный случай, к несчастию» [8; 279]. Он утверждает, что имеет право так говорить, потому что полгода проездил по России, изучая её и русский народ. Он даже «ещё недавно в острогах был, и с некоторыми преступниками и подсудимыми <…> удалось познакомиться» [8; 280]. По словам Мышкина, многих прежних преступников, несмотря на всю тяжесть их преступлений, объединяло сознание совершённого греха. Но среди них уже появились новые, «которые не хотят себя даже считать преступниками и думают про себя, что право имели и… даже хорошо поступили… <…>. И заметьте, всё это молодёжь, то есть именно такой возраст, в котором всего легче и беззащитнее можно подпасть под извращение идей» [8; 280]. Последняя мысль, безусловно, принадлежит самому Достоевскому: «У наших же у русских, бедненьких, беззащитных мальчиков и девочек есть ещё свой, вечно пребывающий основной пункт, на котором ещё долго будет зиждиться социализм, а именно, энтузиазм к добру и чистота их сердец. Мошенников и пакостников между ними бездна. Но все эти гимназистики, студентики, которых ятак много видал, так чисто, так беззаветно обратились в нигилизм во имя чести, правды и истинной пользы! Ведь они беззащитны против этих нелепостей и принимают их как совершенство» [28, 2; 154].

Встреча с этими «мальчиками» происходит на другом собрании, инициатором которого выступает Лебедев, желающий столкнуть между собой выразителей западной и русской идеи. Главой первых выступил Ипполит Терентьев, а вторую предлагалось возглавить Мышкину. До начала разговора об убеждениях «группы Князя», в которую входили помимо него Лизавета Прокофьевна с мужем и дочерьми, князь Щ. и Радомский, ничего не было известно. А взгляды их оппонентов представил Лебедев, продемонстрировав удивительную осведомлённость: «Они не то чтобы нигилисты <…>, это другие-с, особенные <…>, они дальше нигилистов ушли-с. <…> Нигилисты всё-таки иногда народ сведующий, даже учёный, а эти – дальше пошли-с, потому что, прежде всего, деловые-с. Это, собственно, некоторое последствие нигилизма, но не прямым путём, а понаслышке и косвенно, и не в статейке какой-нибудь журнальной заявляют себя, а уж прямо на деле-с; не о бессмысленности, например, какого-нибудь там Пушкина дело идёт, и не насчёт, например, необходимости распадения на части России; нет-с, а теперь уже считается прямо за право, что если очень чего-нибудь захочется, то уж ни пред какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон-с» [8; 213–214].