Поэтика русской идеи в «великом пятикнижии» Ф. М. Достоевского — страница 33 из 83

<…> лишь тексты, имеющие непосредственное отношение к замыслу романа» [12; 327]. При этом публикаторами признаётся «неизбежной гипотетичность отдельных решений», равно как и то, что «расположение части черновых заметок к роману остаётся <…> предположительным» [12; 327, 328]. Напомним, что исследованию недоступен текст окончательного чернового варианта романа, уничтоженного перед возвращением в Россию из-за опасности обыска[146].

По мнению Н. Ф. Будановой, «начальной точкой творческой истории <романа> можно признать недатированный план романа «Зависть» <…>. В то же время фабула «Зависти» в какой-то мере воскрешает ряд мотивов более ранней повести, неосуществлённой, – «Весенняя любовь» (1859)[147]»[148]. Об этом же идёт речь в письме Достоевского Н. Н. Страхову: «Говоря с полною точностию, повесть (роман, пожалуй), задуманный мною в «Р<усский> вестник», начался ещё мною в конце прошлого (69‑го) года» [29, 1; 150].

В ряду романов великого пятикнижия «Бесы» обнаруживают несомненную идейную и поэтическую связь с «Преступлением и наказанием», о чём пишет Г. Ф. Коган: «То, что последние страницы «Преступления и наказания» – это вся идея «Бесов», весь их замысел и внутреннее содержание, заметили ещё современники Достоевского. – см.: Е. Л. Марков. Критические этюды. «Русская речь», 1879, июнь»[149]. Н. Ф. Буданова замечает: «Уже в обоих романах, предшествовавших «Бесам», – «Преступлении и наказании» и «Идиоте», – значительное место занимала проблема идейных поисков и блужданий молодого поколения 1860‑х годов, тесно соединённая в сознании автора с вопросом о путях исторического развития России после реформы… <…> В начале 1870‑х годов <…> все эти размышления Достоевского <…> получили дальнейшее развитие и отражение в «Бесах»»[150]. Сам Достоевский писал о замысле нового романа А. Н. Майкову: «Сел за богатую идею <…>. Вроде «Преступления и наказания», но ещё ближе, ещё насущнее к действительности и прямо касается самого важного современного вопроса» [29; 1, 107].

Писатель сообщает Страхову о начале работы над романом: «Редко являлось у меня что-нибудь новее, полнее и оригинальнее. Я могу так говорить, не будучи обвинён в тщеславии, потому что говорю ещё только про тему, про воплотившуюся в голове мысль, а не про исполнение. Исполнение же зависит от Бога; могу и испакостить, что часто со мною случалось, но что-то мне говорит внутри меня, что вдохновение не оставит меня. Но за новость мысли и за оригинальность приёма ручаюсь и покамест смотрю на мысль с восторгом. <…> Это одна из самых дорогих мыслей моих, и мне хочется сделать очень хорошо» [29, 1; 109–110, 111]. Писатель сознаёт важность и сложность предстоящей работы: «На вещь, которую я теперь пишу <…>, я сильно надеюсь, но не с художественной, а с тенденциозной стороны; хочется высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя художественность. Но меня увлекает накопившееся в уме и в сердце; пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь» [29, 1; 111–112].

О характере этого «высказывания» можно судить по словам, укоряющим Страхова в недостаточной жёсткости в полемике с идейными противниками: «Вы слишком, слишком мягки. Для них надо писать с плетью в руке. <…> Если б Вы на них поазартнее и погрубее нападали – было бы лучше. Нигилисты и западники требуют окончательной плети. <…> Иногда, по-моему, надо понижать тон, брать плеть в руки и не защищаться, а самим нападать, гораздо погрубее» [29, 1; 113, 114]. Заметим, что сам Достоевский следует этому принципу: «То, что пишу, – вещь тенденциозная, хочется высказаться погорячее. (Вот завопят-то про меня нигилисты и западники, что ретроград!) Да чёрт с ними, а я до последнего слова выскажусь» [29, 1; 116].

Одновременно с этой работой писатель обдумывает замысел нового романа, о чём пишет Страхову: «Вся идея потребует большого размера объёмом, по крайней мере такого же, как роман Толстого. Но это будет составлять пять отдельных романов, и до того отдельных, что некоторые из них (кроме двух средних) могут появляться даже в разных журналах как совсем отдельные повести, или быть изданы отдельно как совершенно законченные вещи. Общее название, впрочем, будет: «Житие великого грешника», при особом названии отдела» [29, 1; 112]. На следующий день, 25 марта 1870 г., Достоевский пишет Майкову: «Эта вещь <…> уже два года как зреет в моей голове. Это та самая идея, об которой я Вам уже писал. Это будет мой последний роман. Объёмом в «Войну и мир», и идею Вы бы похвалили <…>. Этот роман будет состоять из пяти больших повестей (листов 15 в каждой; в 2 года план у меня весь созрел). Повести совершенно отдельны одна от другой <…>. Главный вопрос, который проведётся во всех частях, – тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, – существование Божие» [29, 1; 117].

Две художественные идеи, параллельно развиваясь в творческом сознании писателя, в какой-то момент срастаются, и ещё до написания текста происходит идейный синтез. Его время приходится на начало августа 1870 г., о чём можно судить по объяснению Достоевского с издателем «Зари» В. В. Кашпиревым: «Я с начала года работал для «Русского вестника» роман. Я думал наверно кончить его к концу лета. Написано было у меня уж до 15 листов. Во всё продолжение работы роман шёл вяло и под конец мне опротивел. Между тем от первоначальной идеи его я отказаться не мог. Она меня влекла. <…>. Принявшись недели три назад после болезни опять за работу, я увидел, что не могу писать, и хотел изорвать роман. Две недели я был в положении очень тяжёлом, и вот дней 10 назад я сознал <…> слабую точку всего написанного. Теперь я решил окончательно: всё написанное уничтожить, роман переделать радикально, и хотя часть написанного и войдёт в новую редакцию, но тоже в радикальной переделке. Таким образом, я принуждён начать работу почти всего года вновь сначала и, стало быть, ни в каком случае не могу поспеть с обещанным романом в «Зарю» к началу года. <…>. Отказаться же от новой идеи и остаться при прежней редакции романа я не в силах совершенно» [29, 1; 132–133].

Об этих обстоятельствах писатель сообщает и С. А. Ивановой: «Роман, который я писал, был большой, очень оригинальный, но мысль несколько нового для меня разряда, нужно было очень много самонадеянности, чтоб с ней справиться. Но я не справился и лопнул. Работа шла вяло, я чувствовал, что есть капитальный недостаток в целом, но какой именно – не мог угадать. <…> И вот две недели назад, принявшись опять за работу, я вдруг разом увидал, в чём у меня хромало и в чём у меня ошибка, при этом сам собою, по вдохновению, представился в полной стройности (курсив наш. – О. С.) новый план романа. Всё надо было изменить радикально; не думая нимало, я перечеркнул всё написанное (листов до 15 вообще говоря) и принялся вновь с 1‑й страницы. Вся работа всего года уничтожена…» [29, 1; 136].

Затем Достоевский пишет издателю «Русского вестника» М. Н. Каткову: «У меня до 15 печатных листов было написано, но я два раза переменял план (не мысль, а план) и два раза садился за перекройку и переделку сначала. Но теперь все установилось. Для меня этот роман слишком многое составляет. Он будет в 30 листов и в трёх больших частях. Через 2 недели по получении этого письма редакция «Русского вестника» получит два первые эпизода 1‑й части, то есть половину её, а к 15 ноября и всю 1‑ю часть (от 10 до 12 листов). <…>. Из написанных 15 листов наверно двенадцать войдут в новую редакцию романа» [29, 1; 139–140].

А ещё через полмесяца писатель сообщает Каткову развёрнутый план нового романа, в котором определены идеи главных героев и их имена: «Одним из числа крупнейших происшествий моего рассказа будет известное в Москве убийство Нечаевым Иванова. Спешу оговориться: ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет. Да если б и знал, то не стал бы копировать. Я только беру совершившийся факт. Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностию, и мой Пётр Верховенский может нисколько не походить на Нечаева; но мне кажется, что в поражённом уме моём создалось воображением то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству. Без сомнения, небесполезно выставить такого человека; но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня лицом комическим. И потому, несмотря на то, что всё это происшествие занимает один из первых планов романа, оно, тем не менее, – только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа.

Это другое лицо (Николай Ставрогин) – тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо – трагическое, хотя многие наверно скажут по прочтении: «Что это такое?» Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся. Ещё грустнее будет, если услышу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский (известного слоя общества). <…> Что-то говорит мне, что я с этим характером справлюсь. Не объясняю его теперь в подробности; боюсь сказать не то, что надо. <…>. Но не все будут мрачные лица; будут и светлые. Вообще боюсь, что многое не по моим силам. В первый раз, например, хочу прикоснуться к одному разряду лиц, ещё мало тронутых литературой. Идеалом такого лица беру Тихона Задонского. Это тоже Святитель, живущий на спокое в монастыре. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа. Боюсь очень; никогда не пробовал; но в этом мире я кое-что знаю» [29, 1; 141–142]. На следующий день, 9 октября 1870 г., Достоевский сообщает С. А. Ивановой: «Я только что теперь успел отослать в редакцию «Русского вестника» начало моего романа, за которым так долго сидел, и всё ещё недоволен. За