Поэтика русской идеи в «великом пятикнижии» Ф. М. Достоевского — страница 34 из 83

то за продолжение и за конец романа спокоен…» [29, 1; 143]. Это означает, что идейный синтез окончился и что роман полностью – от начала до конца – завершён в сознании писателя. Об этом же говорят слова Достоевского в письме к Страхову в начале декабря 1870 г.: «Весь год я только рвал и переиначивал. <…> Наконец всё создалось разом и уже не может быть изменено (курсив наш. – О. С.)…» [29, 1; 151].

Заметим, что Достоевский сообщил Каткову не идею, а лишь общий замысел романа – точно так же, как в 1865 г. – общий замысел «Преступления и наказания» [28, 2; 136–138]. Это связано с тем, что хотя Достоевский и Катков и находились в добрых отношениях, но единомышленниками никогда не были, и потому писатель не хотел раскрывать свою идею, опасаясь непонимания со стороны издателя.

Между тем, по наблюдению Н. Ф. Будановой, «основная тема заграничных писем Достоевского – Россия и Европа. С нею связаны размышления писателя о самобытном, отличном от европейского, историческом пути развития России и действенных силах русского общества, о «верхнем слое» и «почве», о западниках и славянофилах, о либералах и нигилистах. Уже ко времени работы над романом «Идиот» на основе развития «почвеннических» взглядов <…> у Достоевского складывается своеобразная историко-философская концепция Востока и Запада с её главной идеей особой роли России, призванной объединить славянский мир и нравственно обновить духовно разлагающуюся Европу»[151].

И действительно, в письме А. Н. Майкову от 9 октября 1870 г. Достоевский сообщает внутреннюю идею будущего романа: «Болезнь, обуявшая цивилизованных русских, была гораздо сильнее, чем мы сами воображали, и что Белинскими, Краевскими и проч. дело не кончилось. Но тут произошло то, о чём свидетельствует евангелист Лука: бесы сидели в человеке, и имя им было легион, и просили Его: повели нам войти в свиней, и Он позволил им. Бесы вошли в стадо свиней, и бросилось всё стадо с крутизны в море и всё потонуло. Когда же окрестные жители сбежались смотреть совершившееся, то увидели бывшего бесноватого – уже одетого и смыслящего и сидящего у ног Иисусовых, и видевшие рассказали им, как исцелился бесновавшийся. Точь-в‑точь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стадо свиней, то есть в Нечаевых, в Серно-Соловьевичей и проч. Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых. Так и должно было быть. Россия выблевала вон эту пакость, которою её окормили, и, уж конечно, в этих выблеванных мерзавцах не осталось ничего русского. И заметьте себе, дорогой друг: кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую и Бога. Ну, если хотите знать, – вот эта-то и есть тема моего романа. Он называется «Бесы», и это описание того, как эти бесы вошли в стадо свиней» [29, 1; 145].

В этом же письме Достоевский обсуждает внешний и внутренний аспекты русской идеи и формулирует её: «Всё назначение России заключается в православии, в свете с Востока, который потечёт к ослепшему на Западе человечеству, потерявшему Христа. Всё несчастие Европы, всё, всё безо всяких исключений произошло оттого, что с Римскою церковью потеряли Христа, а потом решили, что и без Христа обойдутся» [29, 1; 146–147].

Работа над романом внезапно прервалась после отправки автором в редакцию главы, описывающей встречу Ставрогина со святителем Тихоном. Повторилась история с «Преступлением и наказанием», когда Катков потребовал переделать сцену чтения Евангелия Соней и Раскольниковым [6; 249–251]. Достоевский взялся за переделку: «Я думал, что переправить забракованную главу романа так, как они хотят в редакции, всё-таки будет не Бог знает как трудно. Но когда я принялся за дело, то оказалось, что исправить ничего нельзя, разве сделать какие-нибудь перемены самые мелкие» [29, 1; 226]. Представленный вариант редакцию не устроил, и Достоевский вновь переделывает главу, о чём сообщает редактору «Русского вестника» Н. А. Любимову: «Мне кажется, то, что я Вам выслал (глава 1‑я «У Тихона», 3 малые главы), теперь уже можно напечатать. Всё очень скабрезное выкинуто, главное сокращено, и вся эта полусумасшедшая выходка достаточно обозначена, хотя ещё сильнее обозначится впоследствии. Клянусь Вам, я не мог не оставить сущности дела, это целый социальный тип (в моём убеждении), наш тип, русский, человека праздного, не по желанию быть праздным, а потерявшего связи со всем родным и, главное, веру, развратного из тоски, но совестливого и употребляющего страдальческие судорожные усилия, чтоб обновиться и вновь начать верить. Рядом с нигилистами это явление серьёзное. Клянусь, что оно существует в действительности. Это человек, не верующий вере наших верующих и требующий веры полной, совершенной, иначе… Но всё объяснится ещё более в 3‑й части» [29, 1; 232].

Однако глава «У Тихона» так и не вошла ни в окончательный вариант романа, ни в его отдельное издание 1873 года. Между тем мы считаем необходимым рассматривать её в неразрывном единстве с идейным содержанием и проблематикой романа, полагая, что это даст важнейший материал для понимания внутренней идеи романа, а также идей образов Тихона и Ставрогина. Это представляется тем более необходимым, что, по словам публикаторов ПСС, она составляет «неотъемлемую часть романа», а её «основные мотивы <…> были намечены ещё в первой половине 1870 г.» [12; 237, 238]. Более того, «глава мыслилась Достоевским как идейный и композиционный центр романа» [12; 239].

Подчеркнём, что для понимания идейного содержания литературного произведения особую ценность представляет авторская оценка. Она содержится в письме цесаревичу Александру, сопровождавшем отдельное издание романа: «Это – почти исторический этюд, которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случайность, не единичны, а потому и в романе моём нет ни списанных событий, ни списанных лиц. Эти явления – прямое последствие вековой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже пришли к убеждению о совершенной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности. Всего ужаснее то, что они совершенно правы; ибо, раз с гордостию назвав себя европейцами, мы тем самым отреклись быть русскими. В смущении и страхе перед тем, что мы так далеко отстали от Европы в умственном и научном развитии, мы забыли, что сами, в глубине и задачах русского духа, заключаем в себе, как русские, способность, может быть, принести новый свет миру, при условии самобытности нашего развития. Мы забыли, в восторге от собственного унижения нашего, непреложнейший закон исторический, состоящий в том, что без подобного высокомерия о собственном мировом значении, как нации, никогда мы не можем быть великою нациею и оставить по себе хоть что-нибудь самобытное для пользы всего человечества. Мы забыли, что все великие нации тем и проявили свои великие силы, что были так «высокомерны» в своём самомнении и тем-то именно и пригодились миру, тем-то и внесли в него, каждая, хоть один луч света, что оставались сами, гордо и неуклонно, всегда и высокомерно самостоятельными.

Так думать у нас теперь и высказывать такие мысли – значит обречь себя на роль пария. А между тем главнейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моём. Далеко не успел, но работал совестливо. Мне льстит и меня возвышает духом надежда, что Вы, государь, наследник одного из высочайших и тягчайших жребиев в мире, будущий вожатый и властелин земли Русской, может быть, обратите хотя малое внимание на мою попытку, слабую – я знаю это, – но добросовестную, изобразить в художественном образе одну из самых опасных язв нашей настоящей цивилизации, цивилизации странной, неестественной и несамобытной, но до сих пор ещё остающейся во главе русской жизни» [29, 1; 260–261].

Заметим, что литературной критикой (и общественным мнением) роман был принят в основном враждебно. Оценивая отзывы о романе, Достоевский приходит к выводу, что многие мысли, которые он хотел в нём выразить, остались непонятыми или незамеченными. И он принимает решение досказать публицистическим словом то, что не удалось в необходимой полноте выразить художественными средствами. В письме М. П. Погодину от 26 февраля 1873 г. писатель объясняет причину своего поступления на должность редактора «Гражданина», ярко излагая свою идеологическую позицию: «Наконец, многое надо сказать, для чего и к журналу примкнул. Но вижу, как трудно высказаться. Вот цель и мысль моя: социализм сознательно, и в самом нелепо-бессознательном виде, и мундирно, в виде подлости, – проел почти всё поколение. Факты явные и грозные. <…>. Надо бороться, ибо всё заражено. Моя идея в том, что социализм и христианство – антитезы. Это бы и хотелось мне провести в целом ряде статей…» [29, 1; 262].

Социально-политическая заострённость «Бесов» всегда была очевидна для исследователей, тем более что автор намеренно внёс её в свой роман. В ряду множества наблюдений над романом отметим обстоятельный труд Л. И. Сараскиной ««Бесы»: роман-предупреждение» (1990). Исследователь отмечает контекст русской идеи: «Будущее – в той его ипостаси, которая связана с судьбой отдельного человека и целого народа, – присутствует в «Бесах» скупыми, но устрашающими штрихами»[152]. Сараскина имеет в виду сугубо политический контекст и упорно выстраивает параллели с российской действительностью советского периода, педалируя темы политического террора и тоталитаризма. Между тем сама исследователь приводит слова А. С. Долинина о том, что «истинное понимание» Достоевского «пришло уже после его смерти; в течение с лишком тридцати лет до наших дней (1921 год. – О. С.) Достоевского воспринимали почти исключительно со стороны идейной – как философа или религиозного мыслителя»