Поэтика русской идеи в «великом пятикнижии» Ф. М. Достоевского — страница 46 из 83

[211]. Действительно, по убеждению Достоевского, внешние (социальные, экономические, политические) события всегда являются следствием духовных изменений (спасительных или гибельных) каждого конкретного человека. Поэтому, говорит Степанян, «Достоевский очень надеялся, что молодая Россия, подростки, из которых «складываются поколения», встретятся, как и в его романе, с православной идеей, и она убережёт их от гибельного пути кровавого переустройства земного бытия, насильственного установления «справедливости и порядка», от поисков и сотворения земных кумиров»[212]. В центре внимания Достоевского – процесс формирования духовной структуры личности молодого человека: заражение западной идеей, едва не окончившееся смертью, и исцеление от неё благодаря обращению к традиционным и естественным для русского народа ценностям. Сам Достоевский так определил идею своего романа: «В прямом смысле жажда обновления. <…> Дух обновления, желание правого пути» [16; 242]. Это обусловило и исповедальный жанр романа, и его покаянный пафос.

На символику русской идеи в романе указывает Л. В. Сыроватко. Говоря об образе Петербурга в великом пятикнижии, исследователь подчёркивает, что «все главные герои одержимы идеей бегства, нахождения для себя иного, более приемлемого для них пространства (одновременно – и метафоры будущего, возмож

ной модели развития России)»[213]. Причём это «не столько виды на собственное будущее» героя, «сколько поиск идеального образа России, бытия, могущего стать всеобщим эталоном»[214]. Об этом же говорит и Х.-Ю. Геригк: «Петербург для Аркадия – это мир, Россия как бы под микроскопом»[215].

Х.-Ю. Геригк говорит о теме «безотцовщины» как о «красной нити», связывающей романы великого пятикнижия. Он полагает, что основу общественного сознания современной Достоевскому России составляет «характерный для эпохи принцип материального эгоизма»[216], который и порождает идею главного героя, и в котором Достоевский видел «проявление дурного влияния Западной Европы». В «освобождении от этого влияния» и заключается, по мысли исследователя, внутренняя идея романа[217]. Геригк подчёркивает непосредственную связь поэтики «Подростка» с трилогией Л. Н. Толстого «Детство» (1852), «Отрочество» (1854), «Юность» (1857). С. А. Кибальник, обращаясь к наблюдениям А. Л. Бема, замечает: «Художественный замысел романа «Подросток», «соответствовавшего по заделу «Юности» Толстого», «находится в связи с впечатлением Достоевского от чтения Толстого» и что роман «явился художественным ответом Толстому». <…> Художественное воплощение сложности и противоречивости человеческой природы Достоевский строил, прямо ориентируясь на «диалектику души Толстого», одновременно развивая и углубляя её, в том числе и посредством внутренней полемики с Толстым»[218].

По мысли К. Итокавы, «смысл романа <…> неразделимо связан с одной из общих тем всех больших романов Достоевского»[219]. Определяя этот смысл, исследователь утверждает: «Не может быть


сомнений в том, что смысл романа «Подросток» – беспорядок…»[220]. Итокава понимает под этим высокий уровень социальной энтропии и аномии в российском обществе конца XIX века. Исследователь отмечает «теоретическую связь» «Подростка» с «Бесами», в которых «хорошо видна творческая последовательность Достоевского»[221]. По мнению Итокавы, «размышления Достоевского» над состоянием российского общества «ведут к критике творчества Льва Толстого». При этом «оказывается [что] между Толстым и Достоевским существует совершенная противоположность во взглядах на художественную действительность»[222]. Исследователь утверждает: «Нет сомнения в том, что тот «воображаемый писатель», о котором говорится на предпоследней странице «Подростка», – это не кто иной, как Лев Толстой. Можно утверждать здесь явно полемическое, отрицательно критическое отношение Достоевского к Толстому»[223].

* * *

Оба имени (собственное и нарицательное) главного героя романа несут символическую нагрузку. Имя «Подросток» указывает на то, что этот образ символизирует русскую молодёжь, «подрастающую» до взрослого состояния, а имя «Аркадий» говорит о том, что смысл жизни героя – в достижении счастья[224]. Счастье является результатом усилий человека по достижению целей, определяемых представлением о ясном и предметном идеале. Однако воспитание в «благородном» пансионе Тушара не только не способствовало выработке такого представления, но, напротив, разрушило естественную детскую веру в добро и счастье. Как только Тушар узнал о «низком» происхождении Аркадия, он публично ударил его по лицу, отделил от других детей и стал относиться как к рабу. Сначала Аркадию «казалось, что я что-то сшалил, но когда я исправлюсь, то меня простят и мы опять станем вдруг все веселы, пойдём играть во дворе и заживём как нельзя лучше» [13; 97]. Однако рабство продолжалось ещё два с половиной года, вплоть до поступления в гимназию. Естественно, что товарищи по пансиону, беря пример с учителя, издевались над Аркадием со всей детской жестокостью и бездум

ностью. Особо выделился среди них Ламберт, «очень бивший меня в детстве» [13; 73].

Итак, уже на начальном этапе воспитания Аркадий рос вне традиционных культурно-семейных ценностей, подвергаясь постоянному моральному и физическому насилию со стороны двух «иностранцев» – Тушара и Ламберта. Эти годы стали началом формирования мизантропического отношения к обществу: «С двенадцати лет, я думаю, то есть почти с зарождения правильного сознания, я стал не любить людей. Не то что не любить, а как-то стали они мне тяжелы» [13; 72]. Это чувство не исчезло и впоследствии, напротив, «БЕСПОРЯДОК поразил меня. <…> Я воображал и хуже, воображал злодеев, но думал, что у всех людей, у злодеев и добрых, есть общее, что они уважают, считают святым и в чём не спорят» [16; 395–396]. И, чтобы защититься от этого нравственного хаоса, Аркадий создал «идею», установившую в его душе порядок и определившую смысл деятельности: «Моя идея – это стать Ротшильдом, стать так же богатым, как Ротшильд…» [13; 66]. Для достижения этой цели Аркадий избирает «немецкий путь», от которого некогда отказался Раскольников [7; 166]: «Непрерывность и упорство в наживании и, главное, в накоплении» [13; 70].

Однако, как и для Раскольникова, деньги не являются для Подростка конечной целью, а выступают лишь средством её достижения: «Цель моей «идеи» – уединение <…> и могущество», «да, я жаждал могущества всю мою жизнь, могущества и уединения» [13; 72, 73]. Аркадий полагал, что достичь этой цели можно, лишь став богатым: «Деньги – это единственный путь, который приводит на первое место даже ничтожество» [13; 74]. Но ни алчности, ни жад ности, ни привязанности к материальному благосостоянию в нём нет: «Мне не нужно денег, или, лучше, мне не деньги нужны; даже и не могущество; мне нужно лишь то, что приобретается могуществом и чего никак нельзя приобрести без могущества: это уединённое и спокойное сознание силы! Вот самое полное определение свободы, над которым так бьётся мир! Свобода! Я начертал наконец это великое слово… Да, уединённое сознание силы – обаятельно и прекрасно» [13; 74]. И действительно, наличие идеала делает человека свободным и является путём к счастью: «Блажен, кто имеет идеал красоты, хотя бы даже ошибочный! Но в свой я верую» [13; 77].

Аркадий утверждает, что «никакого-таки чувства «мести» нет в целях моей «идеи», ничего байроновского – ни проклятия,

ни жалоб сиротства, ни слёз незаконнорождённости…» [13; 72]. Однако это не совсем так. Он не замечает этих чувств не потому, что они не присущи «идее», а потому, что они подавлены ею и находятся внутри неё. Аркадий говорит, что, достигнув могущества, «я, может быть, и буду делать добро людям, но часто не вижу ни малейшей причины им делать добро. И совсем люди не так прекрасны, чтоб о них так заботиться» [13; 72]. В этих словах отчётливо слышится презрение «высшего» к «низшим», из которых ««пошлые» прибегут за деньгами, а умных привлечёт любопытство к странному, гордому, закрытому и ко всему равнодушному существу» [13; 75]. Главное слово сказано: «идея» Подростка есть не что иное, как гипертрофированная гордость, выросшая на месте растоптанного детского стремления к счастью. Он сам говорит об этом: «С самых первых мечтаний моих, то есть чуть ли не с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни» [13; 73]. Более того, «сознание, что у меня, во мне, как бы я ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание – уже с самых почти детских униженных лет моих – составляло тогда единственный источник жизни моей, мой свет и моё достоинство, моё оружие и моё утешение, иначе я бы, может быть, убил себя ещё ребёнком» [13; 229].

Немногие сохранившиеся ростки детской целомудренности теперь находятся в плену гордыни: «Да, моя «идея» – это та крепость, в которую я всегда и во всяком случае могу скрыться от всех людей» [13; 76]. Из этой крепости Подросток бросает вызов всему миру: «И знайте, что мне именно нужна моя порочная воля вся, – единственно чтоб доказать