Поэтика русской идеи в «великом пятикнижии» Ф. М. Достоевского — страница 47 из 83

самому себе, что я в силах от неё отказаться» [13; 76]. Г. Я. Галаган замечает: «Отказ от власти, приносимой миллионами, рассматривается Подростком как высший момент самоутверждения»[225], то есть апофеоз гордыни.

Примечательно, что Подросток сам называет свою волю «порочной». Он понимает, что им движут не светлые и благородные идеалы, а низменные и тёмные страсти. Он чувствует повреждённость («порочность») своей воли, подчинившейся гордыне, которая


обманывает его разум уверенностью в собственном могуществе[226]. Возникает классическая дихотомия великого пятикнижия: сердце говорит разуму об ошибочности его действий, но разум подавляет его голос. Поэтому, едва доказав математическую безупречность своей «идеи», Подросток сразу же почувствовал её глубокую неправду. Но он не в силах признаться себе, что безупречная наружность «идеи» скрывает лишь ожесточённую гордость и продиктованное ею желание «отомстить человечеству» [13; 99]. Зато об этом ясно говорит сам автор: ««Идея» была лишь развитие мести за всё, за всё, хоть на 50 лет» [16; 340].

Подчеркнём, что гордость Аркадия развилась не из эгоизма, тщеславия или иной пагубной страсти, а стала следствием разрушения добра в его душе и желания защититься от окружающего зла. Для того чтобы гордыня и выросшая из неё «идея» полностью захватила душу Подростка, необходимо время. А пока в ней ещё немало добрых чувств и стремлений. Самое главное, что он ещё сохраняет детскую, непосредственную веру, хотя и сильно разрушенную «прогрессивными» идеями. Так, собираясь бежать от Тушара, Аркадий «стал перед образом и начал молиться…» [13; 99], а впоследствии уверенно заявил Макару: «Поверьте, что в Бога верую…» [13; 287]. Это религиозное чувство – следствие первоначального воспитания, полученного от матери: «Помню ясно только в одном мгновении, когда меня в тамошней церкви раз причащали и вы приподняли меня принять Дары и поцеловать чашу; это летом было, и голубь пролетел насквозь через купол, из окна в окно…» [13; 92]. Затем позже, когда мать навестила Аркадия в пансионе, и они прощались на крыльце: «Мама повернулась к церкви и три раза глубоко на неё перекрестилась, губы её вздрагивали, густой колокол звучно и мерно гудел с колокольни. Она повернулась ко мне и – не выдержала, положила мне обе руки на голову и заплакала над моей головой. <…> Ну, Господи… ну, Господь с тобой… ну, храни тебя ангелы небесные, Пречестная Мать, Николай-угодник… Господи, Господи! – скороговоркой повторяла она, всё крестя меня, всё стараясь чаще и побольше положить крестов… <…> Ещё раз перекрестила, ещё раз прошептала какую-то молитву и вдруг – и вдруг поклонилась <…> глубоким, медленным, длинным покло

ном – никогда не забуду я этого! Так я и вздрогнул и сам не знал отчего» [13; 272–273]. Мать постоянно молится за Аркадия и благословляет его: «Она так вся и засияла, поцеловала меня и перекрестила три раза правой рукой» [13; 148] и пр.

Искренняя вера матери своим живым примером воспитала и утвердила в душе Подростка множество добрых качеств. Евангельский закон стал живой частью его души, хотя и не был осмыслен разумом: «Моё убеждение, что я никого не смею судить» [13; 48][227]. Аркадий добр и милосерден, о чём говорит его бескорыстная помощь девочке-подкидышу [13; 81]. Он способен искренне полюбить человека и почувствовать боль с его уходом. Так, внезапное известие о смерти Крафта породило в сознании Подростка множество чувств, скоро уступивших место «чрезвычайно сильному ощущению, именно горю, сожалению о Крафте, то есть <…> какому-то весьма сильному и доброму чувству» [13; 130]. Подросток жаждет чистой, настоящей любви, о чём говорит сцена его прощания с отцом [13; 169]. Он способен к раскаянию и покаянию: «Я вдруг вспомнил о всей этой сцене, <…>, и до того мне стало вдруг стыдно, что буквально слёзы стыда потекли по щекам моим. Я промучился весь вечер, всю ночь, отчасти мучаюсь и теперь. Я понять сначала не мог, как можно было так низко и позорно тогда упасть и, глав ное – забыть этот случай, не стыдиться его, не раскаиваться. Только теперь я осмыслил, в чём дело: виною была «идея»» [13; 79].

«Идея» постепенно и исподволь разрушала душу Подростка, изменяя и подменяя представления о добре и зле и других нравственные ценностях. Плоды этой работы уже становились видны. Так, передавая Версилову письмо, имеющее важное значение для решения тяжбы по наследству, Аркадий был совершенно уверен, что Версилов уничтожит его. Более того, «про себя, в самом нутре души, я считал, что иначе и поступить нельзя, как похерив документ совершенно. То есть я считал это самым обыкновенным делом. Если бы я потом и винил Версилова, то винил бы только нарочно, для виду, то есть для сохранения над ним возвышенного моего положения» [13; 151]. Но живое сердце Аркадия ещё способно откликаться на добро: «Услыхав теперь о подвиге Версилова, я пришёл в восторг искренний, полный, с раскаянием и стыдом осуждая мой цинизм…» [13; 151].


Важнейшей причиной падения Подростка стало преступление им второй заповеди Декалога: «Не делай себе кумира…» (Исх. 20:4). Таким кумиром стал для него Версилов: «Я влюбился в него и создал из него фантастический идеал…» [13; 63]. Аркадий понимает, что к сыновней любви это чувство не имеет отношения: «Да я даже, может быть, вовсе и не любил его!» [13; 63], – но противостоять ему не может. Обман кроется в самой природе этого чувства: Аркадий испытывает бессознательное страстное влечение не к живому человеку, а к собственной мечте. При этом он требует со стороны кумира ответного чувства, а когда не получает его, чувствует разочарование, ожесточение и желание отомстить.

Другой причиной падения стала «идея» Подростка. Он вошёл во взрослую жизнь, надеясь с её помощью преодолеть возникающие проблемы и достичь намеченные цели, но скоро обнаружил, что «идея» не только не помогает, а, наоборот, мешает жить в мире обычных людей. Они живут по каким-то своим законам, и чтобы остаться с ними, ему необходимо эти законы понять и принять, а значит – отречься от своей «идеи». Но Подросток этого не хочет, потому что «идея» составляет главную ценность его жизни, и для того, чтобы сохранить её, он решает уйти от людей: «Когда требуют совесть и честь, и родной сын уходит из дому. Это ещё в Библии» [13; 131]. Упоминая притчу о блудном сыне (Лк. 15:11–32), Аркадий пытается придать мотиву своего ухода черты благородства. Однако подлинная причина его поступка (и поступка его евангельского прототипа) – гордость, рождающая своеволие и чувство обиды за недостаточную любовь со стороны окружающих. Этот бунт против мира становится новым шагом к падению. Его описание изменяет жанр повествования: рассказ о себе превращается в исповедь. Она начинается искренним раскаянием: «О низость! <…> Позор! Читатель, я начинаю теперь историю моего стыда и позора, и ничего в жизни не может для меня быть постыднее этих воспоминаний!» [13; 163].

Воспоминания Подростка становятся честным и безжалостным по отношению к самому себе судом, по глубине равным публичным исповедям первых христиан. Его итогом становится ясное осознание того, что именно «идея», порождённая гордыней, стала главной причиной падения: «Но тогда <…> я хоть и начинал уже мучиться, но мне всё-таки казалось, что это вздор… <…>. «Э, ничего, пройдёт! Поправлюсь! Я это чем-нибудь наверстаю… каким-нибудь

добрым поступком… Мне ещё пятьдесят лет впереди!»[228]» [13; 162]. Но остановиться сам Аркадий уже не может: «Так говорю, как судья, и знаю, что я виновен. В том вихре, в котором я тогда закружился, я хоть был и один, без руководителя и советника, но, клянусь, и тогда уже сам сознавал своё падение, а потому неизвиним» [13; 163]. И особенно строго он судит себя за то, «что сознание позора, мелькавшее минутами (частыми минутами!), от которого содрогалась душа моя, <…> пьянило меня ещё более: «А что ж, падать так падать; да не упаду же, выеду! У меня звезда!» Я шёл по тоненькому мостику из щепок, без перил, над пропастью, и мне весело было, что я так иду; даже заглядывал в пропасть. Был риск и было весело» [13; 163–164]. Эта нравственная эйфория возникает благодаря иллюзии могущества, рождённой гордыней, когда человеку лишь кажется, что он может остановиться в любой момент: «А «идея»? «Идея» – потом, идея ждала; всё, что было, – «было лишь уклонением в сторону»: «почему ж не повеселить себя?»» [13; 164]. Скоро возникает желание навсегда забыть о том, что ещё недавно составляло главную ценность в жизни: ««И к чему все эти прежние хмурости, – думал я в иные упоительные минуты, – к чему эти старые больные надрывы, моё одинокое и угрюмое детство, мои глупые мечты под одеялом, клятвы, расчёты и даже «идея»? Я всё это напредставил и выдумал, а оказывается, что в мире совсем не то; мне вот так радостно и легко…» [13; 164]. И наконец, совесть, ослеплённая «идеей», перестает различать добро и зло: «Увы, всё делалось во имя любви, великодушия, чести, а потом оказалось безобразным, нахальным, бесчестным» [13; 164]. Одна страсть родила другую – Аркадий начал играть на рулетке. «Идея» нашла для этого вполне убедительный повод: «Я вовсе не любил деньги. <…> Мне деньги были нужны ужасно, и хоть это был и не мой путь, не моя идея, но так или этак, а я тогда всё-таки решил попробовать, в виде опыта, и этим путём» [13; 229]. Гордость снова уверила Аркадия в его могуществе: «Ведь уж ты вывел, что миллионщиком можешь стать непременно, лишь имея собственно сильный характер; ведь уж ты пробы делал характеру; так покажи себя и здесь: неужели у рулетки нужно больше характеру, чем для твоей идеи?» [13; 229]. И скоро новая страсть


захватила его настолько, что он стал испытывать «наслаждение чрезвычайное, но наслаждение это проходило чрез мучение. <…> Всё это общество, да и самый выигрыш – стало, наконец, отвратительно и мучительно», потому что «всё это, то есть эти люди, игра и, главное, я сам вместе с ними, казались мне страшно грязными» [13; 229]. Наконец Аркадий понимает, что