единственный (курсив наш. – О. С.) сын мой, я Ивана боюсь; я Ивана больше, чем того (Дмитрия. – О. С.), боюсь. Я только тебя одного не боюсь» [14; 130]. Его слова вдруг обнаруживают главную причину происходящего: «Да я Ивана не признаю совсем. Откуда такой появился? Не наша совсем душа. <…> Иван никого не любит, Иван не наш человек, эти люди, как Иван, это <…> не наши люди, это пыль поднявшаяся… Подует ветер, и пыль пройдёт…» [14; 159]. Между тем окружающие подчёркивают особое духовное родство отца и сына. По словам Смердякова, «если есть <…> который из сыновей более похожий на Фёдора Павловича по характеру, так это он, Иван Фёдорович!» [15; 127]. В свою очередь, прокурор характеризует Ивана как одного «из современных молодых людей с блестящим образованием, с умом довольно сильным, уже ни во что, однако, не верующим, многое, слишком уже многое в жизни отвергшим и похерившим, точь-в‑точь как и родитель его» [15; 126]. Эта духовная связь обозначена в романе понятием «карамазовщина», выражающим особое стремление к наслаждению (сладострастие), для удовлетворения которого человек противопоставляет закон своего «я» закону человеческому и Божьему.
Духовное пространство личности Ивана раскрывает его диалог с Алексеем [14; 208–241], являющийся, по существу, монологом, потому что реплики Алексея лишь выделяют его смысловые части. Внешне он выстроен в форме исповеди: «Не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что всё, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования – а я всё-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!» [14; 209]. Оказывается, что жизнь Ивана подчинена не какому-либо возвышенному идеалу, а лишь карамазовской жажде жизни – «исступлённой и, может быть, неприличной» в своей страстности и безудержности: «Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логике» [14; 209]. В этом Иван подобен своему отцу, который готов наслаждаться жизнью во что бы то ни стало и вопреки всему: «Я хочу и ещё лет двадцать на линии мужчины состоять…» [14; 157]. И хотя Иван говорит, что отец «стал на сладострастии своём и тоже будто на камне… Хотя после тридцати-то лет, правда, и не на чём, пожалуй, стать, кроме как на этом» [14; 210], он понимает, что жить, непрерывно ублажая собственные страсти, возможно лишь постоянно «себя надувая» [14; 211]. И поэтому Иван решает: «К тридцати годам наверно брошу кубок, хоть и не допью всего и отойду… не знаю куда» [14; 209].
Но всё же в «жажде» Ивана нет того плотского сладострастия, которое буквально сочится из каждой клеточки Фёдора Павловича. Источник его наслаждения – эстетический: «Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз <…> не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий, в который давно уже, может быть, перестал и верить, а всё-таки по старой памяти чтишь его сердцем» [14; 209–210]. Иван вдруг говорит, что хочет поехать в Европу: «Знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, – в то же время убеждённый всем сердцем моим, что всё это давно уже кладбище, и никак не более. И не от отчаяния буду плакать, а лишь просто потому, что буду счастлив пролитыми слезами моими. Собственным умилением упьюсь. Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь…» [14; 210]. Оказывается, что последнее, что ещё дорого Ивану, отвергающему порядок Божественного мироустройства, – это руины европейской цивилизации. И хотя он называет свое чувство любовью, оно является лишь скрытым эгоизмом, потому что по-настоящему Иван любит лишь себя и свои переживания: «Я<…> буду счастлив пролитыми слезами моими. Собственным умилением упьюсь. <…> Первые свои молодые силы люблю (курсив наш. – О. С.)» [14; 210]. Как и Версилов, Иван будет посещать это «кладбище» своей души до тех пор, пока будет испытывать чувство горькой, но всё же очень приятной тоски по чему-то «утраченному» и «священному», а потом поищет чего-нибудь другого.
Помимо эстетического гедонизма Ивана привязывает к жизни и нечто совершенно особое – своего рода духовный эксперимент, который до него уже проделывали Ставрогин и Версилов, – «игра с дьяволом» [17; 273]. В слепоте гордыни им показалось, что они могут помериться силами уже не с Богом (Которого они отвергли и Которого, следовательно, теперь нет), а с сатаной. Но если Версилов, по замечанию Г. Я. Галаган, «в «игре с дьяволом» <…> терпит поражение, которое предвидит»[286], то Иван не понимает всей опасности своего положения. Ещё в «Преступлении и наказании» Достоевский заметил, что для того, «чтоб умно поступать – одного ума мало» [6; 180]. И теперь Фёдор Павлович говорит, что «Иван хвастун, да и никакой у него такой учёности нет… да и особенного образования тоже нет никакого, молчит да усмехается на тебя молча, – вот на чём только и выезжает» [14; 158].
Лишь старец Зосима и Алексей почувствовали всю трагичность происходящего, ибо, пожелав смерти ближним своим, Иван уже нарушил закон Божий (Исх. 20:13). Но спасение и возрождение к жизни возможно для любого грешника, если он действительно желает этого спасения. Алексей старается помочь брату и указывает на основание, с которого может начаться его последующее возрождение к жизни: «Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй половине, и ты спасён» [14; 210]. Но беда в том, что Иван вовсе не считает себя погибающим: «Уж ты и спасаешь, да я и не погибал, может быть!» [14; 210]. Он лжёт – и брату, и самому себе. Гордыня мешает Ивану признать поражение в схватке с сатаной и принять помощь близких. Но главная его ложь – это желание убедить самого себя в невиновности в смерти отца. Для этого Иван даже обращается к окружающим: «Кто же убийца, по-вашему…». И Алексей отвечает брату, указывая на истинного виновника происшедшего: «Ты сам знаешь кто… Ты сам знаешь кто… <…> Убил отца не ты» [15; 39–40]. Достоевский так же выделяет последнее слово, как и в том месте «Легенды» Ивана, где говорится о сатане: «Мы давно уже не с Тобою, а с ним…» [14; 234]. Уже тогда Алексей понял, в какую беду попал его брат: «И ты вместе с ним…» [14; 239].
Заметим, что окружающие часто называют Алексея «ангелом» и «херувимом», указывая тем самым на его призвание – быть вестником Божьей воли[287]. Об этом говорят и слова Зосимы: «Ступай и поспеши. Около братьев будь. Да не около одного, а около обоих» [14;72]. Бог посылает ангелов к людям, находящимся на пороге гибели, предупреждая их об опасности и предлагая помощь, но оставляет за ними право принять её или отвергнуть. Алексей обращается к брату: ««Ты говорил это себе много раз, когда оставался один в эти страшные два месяца», – по-прежнему тихо и раздельно продолжал Алёша. Но говорил он уже как бы вне себя, как бы не своею волей, повинуясь какому-то непреодолимому велению. – «Ты обвинял себя и признавался себе, что убийца никто как ты. Но убил не ты, ты ошибаешься, не ты убийца, слышишь меня, не ты! Меня Бог послал тебе это сказать»» [15; 40]. Действительно, раб, исполняющий волю своего господина, не несёт ответственности за совершённое. А Иван уже давно находится в рабстве у сатаны, что и является его главной «тайной»: «Ты был у меня! – скрежещущим шёпотом проговорил он (Алексею. – О. С.). – Ты был у меня ночью, когда он приходил… Признавайся… ты его видел, видел? <…> Разве ты знаешь, что он ко мне ходит? Как ты узнал, говори! <…> Нет, ты знаешь… иначе как же бы ты… не может быть, чтобы ты не знал…» [15; 40]. Словно не замечая беснования брата, Алексей продолжает исполнять волю Божию: «Я тебе на всю жизнь это слово сказал: не ты! Слышишь, на всю жизнь. И это Бог положил мне на душу тебе это сказать, хотя бы ты с сего часа навсегда возненавидел меня…» [15; 40]. И действительно, сейчас Алексей подвергается большой опасности, потому что отвечает ему устами Ивана уже сам сатана: «Алексей Фёдорович <…>, я пророков и эпилептиков не терплю; посланников Божиих особенно, вы это слишком знаете. С сей минуты я с вами разрываю и, кажется, навсегда. Прошу сей же час, на этом же перекрёстке, меня оставить. <…> Особенно поберегитесь заходить ко мне сегодня! Слышите?» [15; 40–41].
Положение Ивана – самое трагичное изо всех братьев. Зло настолько заполнило его душу, что стало её неотъемлемой частью. Как всякое живое существо, Иван нуждается в спасении, но прежде он должен осознать всю опасность своего положения. Он инстинктивно ищет «зеркало», в котором мог бы увидеть собственную душу. Но Дмитрия он не любит, потому что тот является его прямой противоположностью – совершенно не ценит разум, а подчиняется лишь голосу сердца. А Алексея он перестал любить после того, как не смог поколебать в нём веру и соблазнить мечтой о власти над «дрожащей тварью». И к тому же, чтобы говорить с ними, надо смирить свою гордость и стать «на равных», а этого Иван не может, и потому идёт к Смердякову. В слепоте гордыни Иван относится к нему почти как к вещи или животному («Передовое мясо…» [14; 122]), искренне не допуская мысли, что Смердяков может и думать, и чувствовать, и желать как всякий другой человек. Поэтому он использует его как «зеркало», не опасаясь ни осуждения, ни насмешки, которые можно принять лишь от равного себе человека.
Иван понимает, что «если б убил не Дмитрий, а Смердяков, то, конечно, я тогда с ним солидарен, ибо я подбивал его. Подби