В просьбе Дмитрия о пощаде слышится прежний Митенька – надеющийся на то, что всё происходящее исчезнет, как сон. Подобно Раскольникову, «он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достаётся, что её надо ещё дорого купить, заплатить за неё великим, будущим подвигом…» [6; 421]. Время от вынесения приговора до каторги становится следующим этапом духовного перерождения героя. Автор подчёркивает изменения, происходящие в нём: ««Клянусь Богом и Страшным судом Его, в крови отца моего не виновен! Катя, прощаю тебе! Братья, други, пощадите другую!». Он не договорил и зарыдал на всю залу, в голос, страшно, каким-то не своим, а новым, неожиданным каким-то голосом, который Бог знает откуда вдруг у него явился (курсив наш. – О. С.)» [15; 178]. Эти изменения шли постепенно, и «многое совершилось с того дня» с Дмитрием [15; 182]. Он наконец увидел главную причину всего случившегося – собственную гордыню – и теперь просит у Господа смирения перед предстоящими испытаниями: «Боже, Господи, смири меня» [15; 187]. Смирение – это способность человека быть в мире с самим собой, с людьми и с Богом. Мир посылается Богом как награда за долгий труд по очищению души от скверны и победы над самим собой: «Бог гордым противится, а смиренным даёт благодать» (Иак. 4:6). Поэтому Достоевский записывает в черновике: «Смирение – величайшая сила» [15; 244].
Благодатная помощь Божия крайне необходима Дмитрию, потому что не побеждённая до конца гордость может вновь открыть душу для греха: «Если бить станут дорогой, аль там, то я не дамся, я убью, и меня расстреляют. И это двадцать ведь лет! <…> За Грушу бы всё перенес, всё… кроме, впрочем, побой…» [15; 185]. Колебания ещё не окрепшей души Дмитрия пытаются использовать бесы: «Порывался уже два раза увидеться с ним Ракитин; но Митя настойчиво просил <…> не впускать того» [15; 183].
Однако Ракитин – чужой человек, а вот рядом «орудуют» свои, родные. Иван, научаемый сатаной, начал готовить побег, его дело продолжила Катерина Ивановна, пытаясь втянуть в него и Алексея. Она воздействует на его сознание своей красотой, искренностью и даже своим несчастьем. И Алексей, оставшийся без помощи учителя, начинает колебаться, – он не склоняет брата к побегу, как того хочет Катерина Ивановна, но и не отговаривает от него: «Слушай, брат, раз навсегда <…>, вот тебе мои мысли на этот счёт. И ведь ты знаешь, что я не солгу тебе. Слушай же: ты не готов, и не для тебя такой крест. Мало того: и не нужен тебе, не готовому, такой великомученический крест. Если бы ты убил отца, я бы сожалел, что ты отвергаешь свой крест. Но ты невинен, и такого креста слишком для тебя много. Ты хотел мукой возродить в себе другого человека; по-моему, помни только всегда, во всю жизнь и куда бы ты ни убежал, об этом другом человеке – и вот с тебя и довольно. То, что ты не принял большой крестной муки, послужит только к тому, что ты ощутишь в себе ещё больший долг и этим беспрерывным ощущением впредь, во всю жизнь, поможешь своему возрождению, может быть, более, чем если б пошёл туда. Потому что там ты не перенесёшь и возропщешь <…>. Не всем бремена тяжкие, для иных они невозможны…» [15; 185].
Назвав эту главу «На минутку ложь стала правдой», Достоевский дал ключ ко всему сказанному в ней. Алексей «на минутку» забыл, что Господь не даёт человеку креста не по его силам и что всякий, кто несёт его смиренно и твёрдо, получает от Него благодатную помощь. Сердцем Алексей чувствует глубокую неправду своих слов, сказанных брату, но разум легко подыскивает оправдания: «Если бы за побег твой остались в ответе другие: офицеры, солдаты, то я бы тебе «не позволил» бежать <…>. Но говорят и уверяют <…> что отделаться можно пустяками. Конечно, подкупать нечестно даже и в этаком случае, но тут уже я судить ни за что не возьмусь, потому, собственно, что если б мне, например, Иван и Катя поручили в этом деле для тебя орудовать, то я, знаю это, пошёл бы и подкупил; это я должен тебе всю правду сказать. А потому я тебе не судья в том, как ты сам поступишь. Но знай, что и тебя не осужу никогда» [15; 185]. Однако страдание уже сделало Дмитрия мудрым: ««Но зато я себя осужу! <…> Я убегу, это и без тебя решено было: Митька Карамазов разве может не убежать? Но зато себя осужу и там буду замаливать грех во веки! Ведь этак иезуиты говорят, этак? Вот как мы теперь с тобой, а? – Этак», – тихо улыбнулся Алёша» [15; 186].
Дмитрий знает главное – побег означает «другую каторгу, не хуже, может быть, этой!» [15; 186]. И если он сейчас не в силах вынести «эту», то неизбежно погибнет на «той». Но тогда вместе с ним погибнет и Грушенька: «Ну американка ль она? Она русская, вся до косточки русская, она по матери родной земле затоскует, и я буду видеть каждый час, что это она для меня тоскует, для меня такой крест взяла, а чем она виновата?» [15; 186]. Главное же, что в новой каторге не будет того, что есть в этой: «Я эту Америку, чёрт её дери, уже теперь ненавижу. <…> Ненавижу я эту Америку уж теперь! И хоть будь они там все до единого машинисты необъятные какие али что – чёрт с ними, не мои они люди, не моей души! Россию люблю <…>, русского Бога люблю, хоть я сам и подлец! Да я там издохну!» [15; 186].
Очевидно, что судьбами братьев Карамазовых Достоевский показывает различные пути будущей России. Алексей и Иван символизируют крайние варианты: естественной укоренённости в народном духе противостоит нигилизм Ивана. Подобные типы и были и есть в русском обществе, но его основную массу представляет образ Дмитрия, соединяющий в себе черты обоих крайностей. Полагаем, Достоевский понимал, что этот путь наиболее вероятен для России, хотя он всё же желал бы для неё пути Алексея – более прямого и ясного[304].
Образ Павла Фёдоровича Смердякова отличается от всех других героев своей неотмирностью. Он – словно пришелец из какой-то иной реальности, лишь на время и случайно оказавшийся в этой. Смердяков настолько отличается от других людей, что даже его приёмный отец, старик Григорий, замечает: «Ты разве человек <…>, ты не человек, ты из банной мокроты завёлся, вот ты кто…» [14; 114]. Говоря так, Григорий не слишком преувеличивает. Смердяков родился в бане, являющейся для русского народа традиционным обиталищем нечистой силы. Но главное – он родился от греха, на который способен далеко не всякий человек. Поэтому можно предположить, что бес вошёл в его душу уже в момент зачатия да так и остался в ней. И Смердяков жил и рос на границе двух миров – духовного и человеческого. Но, будучи порождением зла, он изначально принадлежал ему, априори отвергая мир Божий и прежде всего его основу – любовь. Раньше других это понял Григорий, сказав жене: «Не любит он нас с тобой, этот изверг <…>, да и никого не любит (курсив наш. – О. С.)» [14; 114]. Эта неспособность любить кого-либо действительно извергает Смердякова из мира обычных людей и сближает с духами зла.
Будучи максимальным развитием тёмной, бесовской части души своего родителя, он ненавидит Россию ещё сильнее его и искренне желает ей скорейшей гибели: «Я всю Россию ненавижу <…>. В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с» [14; 205]. И при этом Смердяков вовсе не идеализирует Европу: «По разврату и тамошние, и наши все похожи. Все шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а наш подлец в своей нищете смердит и ничего в этом дурного не находит. Русский народ надо пороть-с…» [14; 205].
Другой характерной чертой Смердякова является гордость. Автор замечает: «Человек ещё молодой, всего лет двадцати четырёх, он был страшно нелюдим и молчалив. Не то чтобы дик или чего-нибудь стыдился, нет, характером он был, напротив, надменен и как будто всех презирал» [14; 114]. Искренне считая себя умнее многих людей, он полагал явной несправедливостью своё подчинённое по отношению к ним положение. Поэтому Смердяков никого не уважает, не любит и даже не боится. Единственное, чего ему не хватает, чтобы почувствовать себя вполне человеком, – это денег: «Была бы в кармане моём такая сумма, и меня бы здесь давно не было» [14; 205]. Но деньги ему нужны только как средство для получения власти над другими людьми. Пока же, не имея её, он заражает своей злобой всех, кто заведомо слабее его. Так, он научил Илюшу Снегирёва «зверской шутке, подлой шутке – взять кусок хлеба, мякишу, воткнуть в него булавку и бросить какой-нибудь дворовой собаке, из таких, которые с голодухи кусок, не жуя, глотают, и посмотреть, что из этого выйдет» [14; 480]. Именно Смердяков стал причиной первого греха, глубоко поразившего душу ребёнка, когда тот осознал случившееся и «больной, в слезах, три раза <…> повторял отцу: «Это оттого я болен, папа, что я Жучку тогда убил, это меня Бог наказал!»» [14; 482].
Достоевский подчёркивает, что нечеловеческая жестокость Смердякова укоренена в его природе: «В детстве он очень любил вешать кошек и потом хоронить их с церемонией. Он надевал для этого простыню, что составляло вроде как бы ризы, и пел и махал чем-нибудь над мёртвою кошкой, как будто кадил. Всё это потихоньку, в величайшей тайне» [14; 114]. При этом он не просто убивал кошек, а вешал их, что давало ему возможность наблюдать за мучительной агонией живого существа. Всецело отдаваясь своему безотчётному желанию, Смердяков не нуждался в каких-либо санкциях совести. Вероятно, удовольствие от процесса убийства перевешивало страх возможного наказания, и было ясно, что он с ещё большим удовольствием убивал бы людей, если бы только был уверен, что не будет пойман. Поэтому он безо всяких колебаний, легко убивает родного отца, как только предоставляется возможность остаться безнаказанным. Позже Смердяков скажет Ивану, что если бы такой возможности не случилось, то «тогда ничего бы и не было-с…» [15; 62].