Однако Смердяков знает, что, убивая, он нарушает закон, и хочет переложить с себя хотя бы часть ответственности за преступление. Он идёт к своей цели, но боится последующего воздаяния – не от людей, а от Бога, о существовании Которого он, как всякий бес, прекрасно знает. Поэтому он стремится стать орудием чужой воли и воспринимает слова Ивана о праве безбожника на преступление как её проявление. Напомним, что хотя слова произносит Иван, принадлежат они не ему, а той силе, которая уже завладела его разумом и волей.
Силу этой власти писатель показывает характерной сценой: Иван хотел пройти мимо Смердякова, но вдруг взглянул на него «и остановился, и то, что он так вдруг остановился и не прошёл мимо, как желал того ещё минуту назад, озлило его до сотрясения» [14; 243]. Достоевский усиливает этот эффект описанием внешности Смердякова: «Левый чуть прищуренный глазок его мигал и усмехался, точно выговаривая: «Чего идёшь, не пройдёшь, видишь, что обоим нам, умным людям, переговорить есть чего»» [14; 243]. Иван затрясся от гнева: ««Прочь, негодяй, какая я тебе компания, дурак!» – полетело было с языка его, но, к величайшему его удивлению, слетело с языка совсем другое: «Что батюшка, спит или проснулся?» – тихо и смиренно проговорил он, себе самому неожиданно, и вдруг, тоже совсем неожиданно, сел на скамейку. На мгновение ему стало чуть не страшно…» [14; 244]. Переменой мизансцены Достоевский показывает, кто является настоящим господином, а кто – слугой. Теперь Иван сидел, глядя на Смердякова снизу вверх, а тот «стоял против него, закинув руки за спину и глядел с уверенностью, почти строго» [14; 244]. Потрясённый происходящим, Иван попытался вырваться из плена, но едва только он «качнулся, чтобы встать», «Смердяков точно поймал мгновенье» и так остановил Ивана словом, что тот «тотчас же опять уселся» [14; 244]. Он понял, что получит свободу только тогда, когда исполнит то, чего от него ждёт Смердяков и его господин.
Дело в том, что сатана не может сам убить человека, но может использовать в качестве своего орудия того, кто ненавидит ближнего своего или желает ему смерти. И теперь он стоит перед Иваном в облике лакея Смердякова и требует немедленного ответа. Как только Иван понял это, «что-то как бы перекосилось и дрогнуло» в его лице, и «он вдруг покраснел» [14; 249]. Он попытался разом освободиться от дьявольской власти и «внезапно, как бы в судороге, закусил губу, сжал кулаки и – ещё мгновение, конечно, бросился бы на Смердякова. Тот по крайней мере это заметил в тот же миг, вздрогнул и отдёрнулся всем телом назад» [14; 249]. Однако сил для борьбы у Ивана нет, потому что он – такой же раб зла, как и Смердяков. Иван понял это ещё тогда, когда увидел Смердякова возле дома отца: «С первого взгляда на него понял, что и в душе его сидел лакей Смердяков…» [14; 242].
«Лакей» – это человек, продавший свою свободу в обмен на то, что показалось ему более важным. И Иван и Смердяков находятся в рабстве у одного господина, и потому «мгновение прошло для Смердякова благополучно, и Иван Фёдорович молча, но как бы в каком-то недоумении, повернул в калитку» [14; 249]. Он уходит, отдавая отца на заклание: ««Я завтра в Москву уезжаю, если хочешь это знать, – завтра рано утром – вот и всё!» – с злобою, раздельно и громко вдруг проговорил он, сам себе потом удивляясь, каким образом понадобилось ему тогда это сказать Смердякову» [14; 249]. И сразу же Смердяков принял свой обычный вид и отступил назад, а Иван вдруг «засмеялся и быстро прошёл в калитку, продолжая смеяться. Кто взглянул бы на его лицо, тот наверно заключил бы, что засмеялся он вовсе не оттого, что было так весело. Да и сам он ни за что не объяснил бы, что было тогда с ним в ту минуту. Двигался и шёл он точно судорогой» [14; 250]. С этого момента старый дом семьи Карамазовых стал дверью в ад, открыл которую сам Иван.
Одно преступление неизбежно повлекло и другое: разрешив Смердякову убить отца, Иван стал его прямым соучастником. Всю ночь он не смыкал глаз, «вставал с дивана и тихонько, как бы страшно боясь, чтобы не подглядели за ним, отворял двери, выходил на лестницу и слушал вниз, в нижние комнаты, как шевелился и похаживал там внизу Фёдор Павлович – слушал подолгу, минут по пяти, со странным каким-то любопытством, затаив дух, и с биением сердца, а для чего он всё это проделывал, для чего слушал – конечно, и сам не знал. Этот «поступок» он всю жизнь свою потом называл «мерзким» и всю жизнь свою считал, глубоко про себя, в тайниках души своей, самым подлым поступком изо всей своей жизни» [14; 251].
В сложившейся ситуации только Иван мог остановить зло и не допустить злодейства. Но после того, как он «придушил в себе нравственное чувство» и преступил границу закона Божия, он уже не принадлежал себе, а потому (как и Раскольников в аналогичной ситуации) лишь безвольно наблюдал за происходящим словно со стороны: «Иван Фёдорович даже усмехнулся при мысли, что так всё сошлось, что нет никакой задержки внезапному отъезду» [14; 252]. Он покидает дом отца и уж совсем против своей воли докладывает об этом Смердякову: ««Видишь… в Чермашню еду…» – как-то вдруг вырвалось у Ивана Фёдоровича, опять как вчера, так само собою слетело, да ещё с каким-то нервным смешком. Долго он это вспоминал потом» [14; 254]. Чем дальше Иван отъезжал от дома отца, тем легче и радостней ему становилось: «Прочь всё прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы не было из него ни вести, ни отзыва; в новый мир, в новые места, и без оглядки!» [14; 255]. Но совесть напомнила о цене этой свободы, и «вместо восторга на душу его сошёл вдруг такой мрак, а в сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во всю свою жизнь» [14; 255]. Иван понял, что он только что купил собственное счастье, пусть и не «слезой невинного ребёнка», но жизнью родного отца.
Словами Фёдора Павловича автор указывает, что из всех братьев Смердяков особо ненавидит Алексея: «Он и меня терпеть не может», а «Алёшку подавно, Алёшку он презирает» [14; 122]. Это происходит потому, что Алексей живёт по законам, исполнение которых Смердяков считает неразумной слабостью. Он знает, что есть Бог и есть святые, которые «где-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются…» [14; 120]. Но, искренне считая себя лучше многих людей, Смердяков разрешает себе не жить по закону Божьему, наивно полагая, что если так делают все, то и его судить не за что: «Знаю, что Царствия Небесного в полноте (курсив здесь и далее наш. – О. С.) не достигну (не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждёт)… <…>. На милость Господню весьма уповаю, питаюсь надеждой, что и совсем прощён буду-с…» [14; 121]. При этом он искренне считает возможным отречься от Христа для того, «чтобы спасти тем самым свою жизнь для добрых дел, коими в течение лет и искупить малодушие» [14; 117]. Но здесь его устами говорит сам сатана – отец лжи, потому что сознательное, волевое удовлетворение эгоистических потребностей является не малодушием, а предательством.
Исход жизни Смердякова, самоубийство, обусловлен нравственными причинами: в нём нет любви, а есть лишь злоба – разрушающая, разъедающая душу и делающая бессмысленной и невыносимой жизнь. Единственное, что придавало ей какой-либо смысл, – мечта о свободной и обеспеченной жизни, осуществление которой связывалось с Иваном, который сформулировал теоретическое средства достижения этой цели: «Злодейство не только должно быть дозволено, но даже признано самым необходимым и самым умным выходом из положения всякого безбожника!» [14; 65]. Но после того, как оказалось, что Иван не способен верить не только в Бога, но и в то, о чём сам говорил, Смердяков понял, что остался совсем один.
С утратой кумира жизнь потеряла для Смердякова всякий смысл, и он убивает себя. Напомним, что его личность возникла из соединения сатанинской злобы и гордости с ущербной и бессильной человеческой природой. И если бы эта природа была цельной, сильной и волевой, то в мире появился бы тот антихрист, о котором предупреждает Священное Писание. Но сроки ещё не исполнились. Антихрист разделился между Иваном и Смердяковым так же, как между Ставрогиным и Петром Верховенским, и мир устоял, ибо «всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет» (Мф. 12, 25).
Появление в романе образа семинариста Михаила Ракитина связано с особым отношением Достоевского к общественному служению Церкви. По его мнению, к концу XIX века духовенство превратилось в замкнутое профессиональное сословие, почти не связанное ни с «обществом», ни с «народом». Трагический парадокс заключается в том, что разрушение религиозного сознания внутри этого сословия происходило масштабнее и глубже, чем где-либо, и в результате духовные учебные заведения превращались в кузницу безбожников и революционеров.
Примером тому служит образ Ракитина, введённый в роман главой с характерным названием «Семинарист-карьерист». О том, какого рода карьера его ждёт, говорит Иван: если Ракитин «не согласится на карьеру архимандрита в весьма недалёком будущем, и не решится постричься, то непременно уедет в Петербург и примкнёт к толстому журналу, непременно к отделению критики, будет писать лет десяток и в конце концов переведёт журнал на себя. Затем будет опять его издавать и непременно в либеральном и атеистическом направлении, с социалистическим оттенком, с маленьким даже лоском социализма, но держа ухо востро, то есть, в сущности, держа нашим и вашим и отводя глаза дуракам». Конец этой карьеры Иван видит «в том, что оттенок социализма не помешает» Ракитину «откладывать на текущий счёт подписные денежки и пускать их при случае в оборот, под руководством какого-нибудь жидишки, до тех пор, пока не выстроит капитальный дом в Петербурге, с тем, чтобы перевесть в него и редакцию, а в остальные этажи напустить жильцов» [14; 77]. Заметим, что слова Ивана подтвердились весьма скоро.
О личных качествах Ракитина говорит сам автор: «Он везде имел связи и везде добывал языка. Сердце он имел весьма беспокойное и завистливое. Значительные свои способности он совершенно в себе сознавал, но нервно преувеличивал их в своём самомнении. Он знал наверно, что будет в своём роде деятелем, но Алёшу, который был к нему очень привязан, мучило то, что его друг Ракитин бесчестен и решительно не сознаёт того сам, напротив, зная про себя, что он не украдёт денег со стола, окончательно считал себя человеком высшей честности. Тут уже не только Алёша, но и никто бы не мог ничего сделать» [14; 79]. Достоевский особо отмечает его умение «со всеми обойтись и каждому представиться сообразно с желанием того, если только усматривал в сем малейшую для себя выгоду» [14; 296]. Эгоизм, ради удовлетворения которого Ракитин и «в щелку пролезет» [15; 28], делает его прямым наследником Лужина («Преступ