Плачь, Венера, и вы, Утехи, плачьте! <…>
Бедный птенчик погиб моей подружки,
Бедный птенчик, любовь моей подружки.
Милых глаз ее был он ей дороже <…>
Он с колен не слетал хозяйки милой,
Для нее лишь одной чирикал сладко,
То сюда, то туда порхал, играя.
А теперь он идет тропой туманной
В край ужасный, откуда нет возврата.
На сюжеты обоих стихотворений есть живописные полотна (довольно поздние, конца XIX — начала XX вв.), немного напоминающие наш дизайн с чайкой. О живом воробье это «Лесбия и ее воробушек» Эдуарда Джона Пойнтера
и «Лесбия с воробушком» Джона Уильяма Годварда (1916);
о мертвом — «Лесбия, оплакивающая мертвого воробья» (лежащего, разумеется, у нее между ног, в провале платья) Лоуренса Альма-Тадемы (1866).
Но, конечно, более близким орнитологическим прототипом нашей картинки, будь то намеренным или невольным, является классический мотив Леды, соблазняемой Зевсом в облике лебедя, вдохновивший величайших мастеров. Тут и Понтормо (1513),
и Леонардо (1515), от картины которого сохранилась только копия,
и эротически более смелый Микеланджело (1530), тоже утраченный и известный по копии Рубенса (1600),
и анатомически еще более откровенный Буше (у него несколько картин на этот сюжет, см., например, вариант 1740 г.).
На нашей картинке «Лебедь» представлен не в прямом взаимодействии с «Ледой», а в опосредованном — через стаканчик с мороженым, но эротический драйв наглядно прочерчен той красной серией, о которой уже говорилось: шарик мороженого — браслет — цветок в волосах — купальник. Далее цветной пунктир обрывается, но естественным его продолжением являются, конечно, складки белого платья, одновременно скрывающие и акцентирующие (благодаря дуновению ветра и танцующему извиву торса) сферу желанного женского паха, locus amoenus, на который они недвусмысленно указывают. Кстати, белый цвет выступает здесь не столь уж невинным, поскольку он отдан и чайке, воплощающей страстное желание (гастрономическое и сексуальное), а фаллическое левое крыло, более близкое к девушке и наводящее на мысль об эрекции, играет переходами из белых тонов в черные, сгущающиеся кверху.
Впрочем, перекличка двух бело-черных фигур двусмысленнее, чем может показаться. «Лебедь», представленный чайкой, птицей, так сказать, женского рода, выступает — по отношению к отчетливо фаллическому контуру рожка с мороженым — и во вполне женской сексуальной роли — оральной. Соответствующие коннотации потребления мороженого хорошо известны и являются популярной темой обсуждения (см., например: http://lady.pravda.ru/articles/psycho/15–03-2013/9905-icecream/). В результате чайка оказывается не только символическим мужским партнером, но и двойником красотки. Это обогащает ее эротический репертуар и позволяет расширить потенциальную аудиторию постера.
Разумеется, к эротической подоплеке картинки дело не сводится. Образ птицы, спускающейся с небес по зову человека, не обязательно женщины и не обязательно с эротическими целями, несет и более общую тему силы, власти над миром. Ср. у Пастернака, в стихотворении «Сон» (1913; 1928):
Мне снилась осень в полусвете стекол,
Друзья и ты в их шутовской гурьбе,
И, как с небес добывший крови сокол,
Спускалось сердце на руку к тебе.
Наша чайка, конечно, не сокол, и она не столько приносит добычу с небес, сколько рассчитывает поживиться мороженым на земле, однако композиционный абрис соколиной охоты в какой-то мере здесь чувствуется.
Ср. изображения как охотника с соколом на руке, так и натурщиков, позирующих в этой роли художникам (1889), что свидетельствует о стандартности жанра.
Но соколиная охота дело не женское, а мужское. На картине Серова «Выезд Екатерины II на соколиную охоту» (1902) соколы сидят на руках у егерей, а не у самой императрицы.
Таким образом рекламный постер «Успей снять!» аккумулирует широчайший спектр психологических, сюжетных и изобразительных возможностей. Перед его автором хочется — вот именно — снять шляпу.
P. S. Снимая себя на смартфон, красотка предается популярному с недавних пор занятию — созданию селфи (от англ. selfie), или самострела, то есть фотоавтопортрета, сделанного «с руки». В художественной традиции это добавляет к рассмотренным выше контекстам жанр автопортрета (перед зеркалом), практиковавшийся в основном художниками-мужчинами и реже — женщинами; в сфере «селфи» отмечается обратная пропорция. Самым влиятельным в русской живописи женским автопортретом является, по-видимому, «За туалетом» Зинаиды Серебряковой (1909).
Впрочем, на нашем постере сам автопортрет не представлен — красотка снята неким сторонним фотографом.
В связи с вхождением в русский язык слова селфи сошлюсь на статью Жолковский 2010б, где обсуждается отсутствие в нашем словаре соответствия англ. self ж рассматриваются сравнительные шансы укоренения потенциальных лексем сельфь, селф, селфь, самь и себь [Жолковский 2010б: 147–148].
Среди слонов и верблюдов[804]
Слово верблюд наводит на мысль о чем-то странном — из разряда фантастических существ вроде жирафа.
Когда один провинциал (еврей, чукча, градоначальник…) приехал в Москву и впервые в зоопарке увидел жирафа, то изумленно воскликнул: — Не может быть!
Верблюды, жирафы, гиппопотамы, носороги, даже слоны, не говоря уже о слонопотамах и козлотурах, окружены сказочным ореолом. Их идентичность сомнительна, они тяготеют к иному, другому, в частности друг к другу.
Так, согласно расхожей американской остроте, верблюд — это лошадь, спроектированная коллективом (designed by committee)[805]. На том же образе верблюда как неправильной лошади построены «Стихи о разнице вкусов» (1928) Маяковского:
Лошадь / сказала, / взглянув на верблюда: // «Какая / гигантская / лошадь-ублюдок». // Верблюд же / вскричал: / «Да лошадь разве ты?! // Ты / просто-напросто — / верблюд недоразвитый». // И знал лишь / бог седобородый, // что это — / животные / разной породы.
Тут характерна не только архетипическая идея нескладной полу-гибридности, но и излюбленная Маяковским установка на каламбурно точную рифму (причем, как мы увидим, поэт здесь в некотором смысле превзошел себя).
На принципиальной инаковости верблюда основана пословица «Пойди докажи, что ты не верблюд» — концовка популярного анекдота сталинских времен:
Бегут лисы (зайцы) через границу СССР. Их спрашивают: «Почему вы убегаете?» — Потому что будут арестовывать всех верблюдов. — «Но вы же не верблюды?» — «Так пойди, докажи НКВД, что ты не верблюд!»[806]
Но анекдот, как всегда, оказывается с многовековой международной бородой — почти в таком же виде он зафиксирован уже в «Гули-стане» Саади (1258 г.), где приводится следующий рассказ о лисице (по-видимому, восходящий к еще более древнему арабскому анекдоту):
Видели ее, как она металась вне себя <…> Кто-то сказал ей: — Какая беда приключилась с тобой? <…> — Я слышала, что ловят [всех] верблюдов для принудительной работы <…> — О дура, какое же отношение имеет верблюд к тебе и что общего у тебя с ним? — <…> Если завистники по злобе скажут, что я — верблюд и меня заберут, то кто же позаботится о моем освобождении, чтобы выяснить положение [дел], и пока привезут противоядие из Ирака, ужаленный змеей подохнет![807]
Так что воплощением «другости» верблюд представляется и жителям стран, где его можно увидеть не только в зоопарке.
Для нас странным является и само слово верблюд, стоящее в русском словаре особняком. Оно не родственно ни вере, ни вербе, ни блюду, ни соблюдению, но зато интересно перекликается с ублюдком Маяковского.
Как установили этимологи, русский верблюд (как и его многочисленные славянские родственники, например польское wielbłąd) восходит к готскому ulbandus (с тем же значением). Ulbandus же (и другие германские параллели, например англосаксонское olfend), происходит, в свою очередь, из латинского elephantus и далее древнегреческого έλέφας (род. пад. έλέφαντος), обозначавших, однако, не верблюда, а слона (и слоновую кость). То есть гибридизация двух странных животных произошла в далекую эпоху германо-славянской близости. Слону не удалось доказать, что он не верблюд.
Но на этом языковые игры с заимствованным словом не остановились. Если германцы в конце концов отбросили странный лексико-семантический гибрид в пользу другого заимствования (англ. camel, нем. Kamel, фр. chameau и т. п.), то славяне принялись его всячески апроприировать, осваивать, переосмыслять на свой лад, так сказать, лингвистически одомашнивать. Его праславянская форма восстанавливается в виде *velьbǫdъ, с консонантным v вместо гласного и носовым ǫ (старославянским большим юсом — Ѫ) вместо ап. Первый слог этого *вельбонда был истолкован как связанный с корнем вель- (великий, вельми, wielki), а второй — с корнем, представленным в таких русских словах, как блуждать, заблуждаться, блудный, блудить, блуд, б…., выб…. и — ублюдок. Получился древнерусский вельблѫдъ. Замена, уже на русской почве, первого л на р (по диссимиляции со вторым