л) и дала современную форму верблюд, впрочем, потерявшую по дороге богатые коннотации «великого ходока» и опять превратившуюся в ни на что не похожего, загадочного словесного выродка.
Непростым — в какой-то мере аналогичным — было и происхождение его греческого прототипа. Слово έλέφας — не исконно индоевропейское, а тоже заимствованное, причем взятое по частям из двух разных источников, так что опять-таки гибридное, хотя каждая из частей значит «слон». Первая часть соответствует хамит. elu, а вторая — др.-егип. jēbu (ābu), копт. eb(o)u, откуда лат. ebur «слоновая кость» (англ. ivory, фр. ivoire). Таким образом, европейский элефант — это, с этимологической точки зрения какой-то слонослон.
3Составные, гибридные, названия экзотических животных — целая область лексики. Померещившийся Винни-Пуху слонопотам (на самом деле обычный слон) назван именно по этому принципу, причем с особым блеском, поскольку русский слон скрещен с отчетливо иноязычным гиппопотамом[808]. И это целиком заслуга переводчика — Бориса Заходера, поскольку в оригинале слонопотаму соответствует heffalump — просто по-детски искаженный elephant.
Не исключено, что Заходер вдохновлялся великолепным словесным гибридом, фигурирующим в «Приключениях Гекльберри Финна» (главы 22–23). Жулики «король» и «герцог» объявляют спектакль, где должен появиться the kings cameleopard, буквально — королевский верблюдолеопард (или верблюопард). Но,
когда у всех зрителей глаза разгорелись от любопытства, герцог поднял занавес, и король выбежал из-за кулис на четвереньках, совсем голый; он был весь кругом размалеван разноцветными полосами и сверкал, как радуга.
В русском переводе этот персонаж назван королевским жирафом, что семантически более или менее верно, поскольку слово camelopard имелось в английском языке XIX в. (наряду с giraffe), но стилистически бедновато — пропадает словесный эффект невероятной гибридизации. В оригинале он прописан добавлением в пусть сложное и экзотическое, но реально существующее слово camelopard буквы е. Одна-единственная буква радикально меняет структуру слова. Camelopard состоит из двух корней, английского camel и греко-латинского pard «леопард»[809], связанных соединительным гласным о. А твеновский cameleopard состоит из двух английских слов camel и leopard, каламбурно сцепленных через общий согласный l (причем leopard и сам является этимологически сложным, типа «льво-(лео)пард»).
4Странность — не единственная коннотация, связываемая с образом верблюда. Так, у сомалийцев юная верблюдица, qaalin — символ женской красоты. На наш северный взгляд, это опять-таки странно, но, например, в арабском языке нарицательное и собственное имя Gamal/Jamaal, родственное названию верблюда (g/k/jamal, от которого произошли др.-греч. καμηλος, лат. camelus и т. д.), значит «красивый». Если вернуться к уравнению «верблюд = лошадь» и вспомнить, что для Печорина главным критерием красоты, как в лошадях, так и в женщинах, была порода, то сомалийцев и арабов можно понять.
Целая группа восточных пословиц (аналогичных нашей Бедному жениться — ночь коротка) строится на еще одной несколько неожиданной коннотации верблюда:
Несчастливого (несчастного, неудачника, невезучего, бедняка, сироту) и (даже) на верблюде (спине буйвола) змея (собака, скорпион) ужалит (укусит, может искусать).
Особенно западает в душу вариант со змеей, обеспечивающий полноту восточного колорита; вспомним, что верблюжий фрагмент из Саади кончается поговоркой о смерти от змеиного укуса.
Парадоксальным образом, верблюд предстает здесь гарантом безопасности, некой башней слоновой кости. Мне на верблюде ездить не приходилось, но я наслышан о том, как страшно на него забираться и на нем сидеть, а также о том, что он служит двойным орудием вымогательства: деньги с туристов взимают за помощь как в залезании на него, так и тем более в спуске. Но определенную дистанцированность от змей и скорпионов он, наверное, обеспечивает.
5Возвращаясь к нашим слонам и верблюдам, самый потрясающий их совместный номер попался мне лет тридцать назад на поздравительной Hallmark card, которую мне сейчас удалось разыскать в Интернете. Вот ее лицевая страница:
Вместо заключенияИскусство поэзии — 2010[812]
Поэт, сказавший, господи прости,
Поэзия должна быть глуповата,
Был наше все, и потому для нас
Так это ясно, как простая гамма.
И мы ему давно уже простили
Рифмованную гиль и взгляд и нечто,
Туманну даль и глупую луну,
И даже те, те, те и те, те, те.
Тем более, он понимал, что проза —
Совсем иное дело, ибо мыслей
И мыслей точных требует — без них
Блестящие не служат выраженья
В ней ни к чему; любимца ж муз смешит
Хлопочущий над мыслями прозаик:
Поэту дай он мысль, какую хочет,
А лучше — глупость, в смысле глуповатость,
Тот завострит ее с конца и, рифмой
Летучей оперив, запустит в цель,
И дело в шляпе.
Ну, а если нет?
Что делать с тем, что где-то по соседству
С поэтом чувств, в его тени невидный,
Творил другой, чей голос был негромок
И дар убог, как сказано в стихах,
Но кто снискал венец поэта мысли, —
Как если б вправду сумеречность слога
Была залогом мыслей глубины.
Но он занес, как некий херувим,
Нам пару строчек интеллектуальных —
Метафизических. Так это называлось
У англичан когда-то и опять,
По мановенью мэтра-модерниста,
Арбитра вкусов, школ и репутаций,
Ревизовать сумевшего каноны,
Вдруг стало модным в лондонском кругу,
А там и к нам проникло в виде стеба,
Столь боговдохновенного, что уши
Развесишь и внимаешь поневоле,
Тому, как Парфенон и Лобачевский,
Джон Донн, зубная боль, пространства конус,
И греческая церковь, и Мария
Стюарт, она же — Дева-Богоматерь,
Углы, гипотенузы, анжамбманы
Собою испещряют чистый лист,
В попытке заглушить… но умолкаю,
И не беда, что не хватает части,
Какой-то составной, необходимой,
Чтобы концы свести с концами — в прозе,
Но не в стихах, — какой-то части речи.
Уф!.. В прозе, впрочем, тоже все не просто.
Ведь, как признал великий романист,
Когда б хотел он выразить словами
Все, что имел в виду сказать романом,
То должен был бы снова написать
Роман — тот самый, что и написал
Сначала, ибо им во всем почти что,
Что он писал, всегда руководила
Потребность собиранья разных мыслей,
Сцепленных меж собой для выраженья
Себя, — затем, что мысль свой смысл теряет
И страшно понижается, когда
Берется, воплощенная в словах,
Одна, особо — без того сцепленья,
В котором ей пристало находиться.
Сцепленье же составлено не мыслью,
И выразить нельзя его основу
Словами непосредственно, а можно
Посредственно, — подробно описав
Людей, поступки, чувства, положенья.
Так что же получается? Выходит,
Что проза — и уж ладно бы эссе,
С его игрою слов и парадоксов, —
Но и роман, вершина реализма,
Которого герой одна лишь правда,
Силен не мыслью, логикой, а неким
Je ne sais quoi, сцеплением, и значит,
Секрет опять в искусстве — не в уме.
Недаром же и тут нужна suspension
Of disbelief — Шишков, прости, — задержка,
Точней приостановка недоверья
К сцепленьям этим неправдоподобным,
Аванс, и щедрый, выданный с расчетом,
Что смыслом он окупится в конце.
Но есть, есть жанр, опасный для поэта,
Да и прозаика, где нет ни рифм,
Ни метров, ни сюжетных поворотов,
И никаких спасительных сцеплений,
И надо четко мыслить и держать,
Как говорится, тему, не сбиваясь
На лирику, шармерство, анекдоты,
Разоблаченье тоталитаризма,
Ну и т. д. … —
К чему я тут клоню?
К тому, что мне случилось прочитать
Большую книгу интервью с поэтом[813],
Тем, о котором выше говорилось
В связи с метафизической аурой
Его стихов, и в результате чтенья
Ответов, данных ста интервьюерам,
Его концептуальные ресурсы
Лежали на ладони предо мной.
Любимые идеи повторялись,
Как и противоречья между ними,
За разом раз, что только подтверждало
Единство поэтического ego
И полную его амбивалентность —
Два пропуска для входа на Парнас.
Ни сам он, ни его интервьюеры
Нескладицы в упор не замечали.
Один нашелся, правда, шибко умный, —
Он нажимал на слабые места,
Умело в угол загонял поэта,
И хоть ему не удалось пробить
Словесную броню высокомерья —
Знак цельности поэтовой души,
Но на бумаге это ясно видно
Тому, кто хочет видеть.
Было также
Там интервью какой-то юной леди,
Где для дедукций места не нашлось,
Ниже индукций, только для седукций,