Поэтка. Книга о памяти. Наталья Горбаневская — страница 44 из 55

ники с овчарками. Прогулки в замкнутых загонах (прогулочных дворах). Правда, в Бутырке прогулки по крыше, а здесь всё же по земле. И забор не каменный, а деревянный. Но какая теснота! По двору даже ходить было трудно, мы там не помещались… Ходили гуськом… Когда потом меня из Казани привезли в Москву, в Бутырку, и когда я входила в подвалы, в эти страшные, столько раз описанные подвалы Бутырки, я чувствовала себя так, словно вернулась домой, в родной дом. Мне там было хорошо… Но ужас не в том, что это просто тюрьма… Это тюрьма психиатрическая… И людей там лечат. Лечат от первого дня до последнего… Мне давали галоперидол… Это лекарство, которое действительно используется в психиатрии в тяжелых случаях, вызывает побочный эффект – симптомы болезни Паркинсона… У разных людей это проявлялось по-разному. У моей подруги Оли Иофе стали дрожать руки, а я не могла сосредоточиться. Читаю страницу текста – и забываю, что было вначале. Отлично помню, как мне дали номер «Юности» с «Отелем „У погибшего альпиниста”» Стругацких. И я читаю, несмотря ни на что, читаю, потому что надо чем-то себя занять. И вот прочла первую страницу – с заголовком, так что неполную страницу, – и понимаю, что не знаю, что я читаю, не помню, что было абзацем выше… Я имела право два раза в месяц писать письма семье. Разрешали писать четыре тетрадные страницы, и я их писала по несколько часов: всё время задерживалась, мучилась, мне трудно было уследить за движениями своей руки, которая водила пером по бумаге…

…Всё время чувствуешь непреодолимый страх, что и в самом деле сойдешь с ума. Более того, боишься, что уже начинаешь терять рассудок, но еще этого не замечаешь. Известно, что «все сумасшедшие считают себя здоровыми». Я каждое утро просыпалась с мучительной мыслью: уже или еще нет? Знаешь, когда человек об этом всё время думает, он уже тем самым подрывает свою психику. А граница между нормой и безумием очень зыбкая, ее трудно установить – каждый психиатр, и западные тоже, тебе это скажет. Я, наверное, только одного человека встретила, который не чувствовал этого страха. А так все заключенные, с которыми я разговаривала, этот страх знали. Петр Григорьевич Григоренко, например, писал, что у него в Ленинградской СПБ был сосед[54], доктор наук, географ, которого посадили за какие-то письма правительству или в газету. Он уже семь лет сидел там и всё время писал письма, что его посадили незаконно. Петр Григорьевич ему говорит: «Да стоит ли им письма писать? Это выглядит ненормально». А этот человек поглядел на него и сказал: «А вы, Петр Григорьевич, думаете, что можно здесь просидеть семь лет и остаться нормальным?» Этот человек так говорил о себе. Я видела, правда, нескольких людей, кто сидел довольно долго и оставался здоровым, но видела и тех, кто пришел здоровым и там сошел с ума. И не только видела – об этом говорили надзиратели и медсестры, а им-то с чего выдумывать? Я видела женщину, которая пришла туда здоровой, а после лечения электрошоком у нее были пробелы в памяти, видела и такую, у которой личность была полностью разрушена… И я всё время думала: а вдруг и я стану такой же?[55]

Ю. Галанскову

В сумасшедшем доме

выломай ладони,

в стенку белый лоб,

как лицо в сугроб.

Там во тьму насилья,

ликом весела,

падает Россия,

словно в зеркала.

Для ее для сына —

дозу стелазина.

Для нее самой —

потемский конвой.

Наташе приходилось очень тяжело. Евгении Семеновне – не слаще. Детей ей удалось отстоять, оформили опеку. Ося в яслях, Ясик в первом классе, Евгения Семеновна, напряженная как пружина, всё время на грани нервного срыва, с ног валится от безумной перегрузки, и ко всему еще она должна отнести передачи в тюрьму, отстоять в очереди. Ира Максимова, Вера Лашкова помогают ей особенно много. Но не всех подруг она пускает в дом: ко многим относится подозрительно, винит в несчастье, произошедшем в Наташей. Но всё-таки Наташиных друзей вокруг нее немало: кто помогает деньгами, кто тащит продукты, кто сидит с детьми. Переписка Наташи с семьей этого времени частично хранится в архиве в Бремене. Приведенные письма – оттуда.

Л. У.

Наталья ГорбаневскаяБутырско-Казанская переписка

Из письма маме, 28.10.1970, Бутырка


«Мамочка моя милая! <…> Живу, как и сказала тебе на свидании, невесело – печально и одиноко. Почти что не с кем слова сказать. Читать тоже почти нечего. В общем, умственной работы никакой, не знаешь, куда себя девать. Если бы я была в лагере, я бы вовсю занималась языками…

Мамочка! Я просила тебя хлопотать о спецнаряде или индивидуальном наряде. Во-первых, боюсь, что тебе этим трудно заниматься, – это ведь надо ходить в какое-то (я даже не знаю, какое) управление МВД. Во-вторых, самое главное: не начинай никаких хлопот о спецнаряде, пока не исчерпаны все возможности добиться освобождения. В Верховный Совет, я надеюсь, ты уже написала. Теперь, наверно, защитник скоро будет подавать надзорную жалобу. У меня есть такое предложение: пусть она направит запрос из консультации сюда, чтобы получить мнение моего лечащего врача, под наблюдением которой я нахожусь полгода, с 16 апреля, о моем диагнозе, психическом состоянии, необходимом лечении и т. п. <…>»


Из письма Ясику, 16.10.1970, Бутырка


«Ясинька мой родной <…> в одном из писем я вспоминала, как мы с тобой обедали после спектакля про царя Макса-Емельяна и мужчина, который сидел за нашим столиком, спросил тебя: «А кто твой лучший друг?» И ты очень серьезно ответил ему: «Мама». Я и сейчас вспоминаю это с радостью. Я надеюсь, что ты и сейчас не переменил своего мнения и считаешь меня своим лучшим другом. Когда бы я ни вернулась домой, у нас впереди еще целая жизнь – и, я уверена, интересная жизнь. В ней будет всё: и книги, и музыка, и походы, и далекие путешествия. Мы побываем везде, куда собирались: в Ленинграде, в Новгороде, в Вильнюсе, в Крыму и, конечно, в Ярославле. <…>»


Из письма маме, ноябрь 1970, Бутырка


«Мамочка! <…> Я твои письма все получаю, а ты, видно, не получила и того, которое я послала на Верин адрес. Продолжаю начатое. Надо послать сюда запрос, чтобы лечащий врач сообщил свое мнение о моем заболевании, состоянии и т. п. Дело в том, что она считает меня абсолютно здоровой, но, пока ее мнения никто не спрашивает, она и не имеет возможности его высказать…5-го я буду писать сразу в несколько адресов <…>. Может, хоть кому-то дойдет. Главная подлость, что пропадает всё, что я пишу Ясику. Не дошло мое поздравление к дню рождения <…> Наверно, не дойдет и поздравление к вступлению в пионеры. Сегодня ночью мне снился Ясик, а вчера – вы все трое. У меня в последнее время появилась какая-то бешеная уверенность, что не может быть, чтобы я поехала в Казань, что я непременно выйду. Не может быть, чтобы я и дети так долго жили отдельно друг от друга. Я почти физически представляю (не воображаю, а представляю) свое возвращение. Указ от 15 октября ничего не дал бы мне, даже если бы я была “вменяемой” – статья наша не идет. Но я и так всё время чувствую, что моя свобода будет результатом какого-то особого, индивидуального акта – и не столько милостью, мне оказанной, сколько моей победой. Несмотря на моменты отчаяния, у меня достает выдержки и терпения. <…>

Насчет пятого-десятого[56] я подумаю и напишу в письме. Вообще я должна успокоить тебя: этот акт, производимый не бессрочно и не долгосрочно, а на шесть дней, не влечет никаких опасных последствий даже в больнице. Если я всё-таки буду делать, то со след. формулировкой: “в знак солидарности с п/з Пот. л-рей и Влад. Т-мы, Леф. И Бут. Т-м, Л-дской, Каз., Чернях., Днепропетр. спецбольниц[57] и др. мест заключения, в знак протеста против незак. полит. пресл. в нашей стране и в частности против моего ареста, осуждения и заведомо ложного признания меня невменяемой…” Эту формулировку и мою идею (именно шесть дней) сообщи Арине, чтобы она на этот счет связалась с ребятами. Не волнуйся. Целую тебя и детей».


Из письма маме, 01.02.1971, Казань


«<…> Для меня отъезд оказался тоже неожиданностью, я никак не ждала его раньше мая – июня. Но, видимо, либо суд, либо изолятор добились для меня наряда. Не знаю уж, кого и благодарить за это. Слава Богу, что не вас. Вначале у меня было предположение, что это хлопоты с воли. Но по письмам я поняла, что нет, и облегченно вздохнула. Конечно, ты права, что перемена обстановки не может не сказаться, но меня спасает выработавшееся за год умение приспосабливаться к любым условиям, переносить почти любое общество, отключаться от всего, что мне неприятно, и, конечно, терпение. В моменты, когда мое терпение, кажется, готово истощиться, я вспоминаю тебя, и мое терпение снова становится неистощимым. Не знаю, какие перспективы у меня впереди, какие надежды можно питать. Комиссия будет летом, с первой комиссии люди уходят редко, но, быть может, мое идеально спокойное поведение и моя твердая решимость не продолжать своей прежней деятельности сыграют свою роль. <…>»


Из письма маме, 03.11.1971, Бутырка


«Милая моя, родная моя мамочка!

Повидала я вас и успокоилась немного <…> и порадовалась, конечно, потому что как же не радоваться, когда вас видишь. Дети мои – такие милые, такие хорошие, Оська – веселый и красивый, только Ясик очень грустный, видно, он по мне соскучился тоже до последних своих силенок. И после свидания я так растосковалась – и не проходит эта тоска по детям, по дому, по нормальному человеческому существованию. Почти два года, как я из дома, и пока не видно, чтоб конец моим скитаниям был близок. Но если я хоть знаю, за что мучаюсь, то за что мучаетесь вы, совершенно неизвестно. Когда я сейчас повидала детей, я острее, чем когда-нибудь, поняла, как я не имела права рисковать их спокойствием, их нормальной жизнью, как я должна была сдержать свои порывы и посвятить себя только детям. Детки мои родные, при живой матери сироты. Что бы было с ними, если бы не ты?