Мы прожили в этом подвале до 1950 года. Правда, во время войны на некоторое время переезжали в другие флигеля, в квартиры эвакуированных. Но эвакуированные начали возвращаться уже в 1943 году, и мы вернулись к себе. Вот так мы жили. Формально это был всё-таки полуподвал, то есть верхние стекла окон были над землей, и сверху был парапетик, но, как начиналась весна, все к нам текло. Когда становилось теплее, бабушка белила стены, некоторое время они оставались сухими, но очень недолго, опять начинались подтеки. Так мы в этой сырости жили и росли. Для брата и меня это было время роста, и всё время в этой постоянной сырости и в темноте, всё время при свете – во время войны при коптилке, которая у меня в стихах фигурирует. У нас была не настоящая русская печь, а дровяная плита, на этой же плите грели воду, чтобы мыться, – брат ходил в баню, а меня бабушка (это значит до четырнадцати лет) мыла в корыте. Квартирка была маленькая, жили мы и еще супружеская пара. И у нас на две семьи были уборная и умывальник. Еще дальше в этом подвале была еще одна «отдельная квартира», то есть комната, умывальник и уборная. Никаких больше удобств не было, никакого газа не было. Когда нам в 1950 году дали комнату в коммунальной квартире на Новопесчаной, где еще было две семьи, но был газ и была ванная, отапливаемая газовой колонкой, это был рай. К сожалению, бабушка прожила там недолго – мы переехали туда осенью 1950-го, а в январе 1951-го она умерла. Так что недолго понаслаждалась этим.
А в 1944-м отдали меня в школу, сначала взяли в первый класс, хотя мне было уже восемь лет, но сказали – посмотрим. На второй день я заболела, дней десять проболела, а потом пришла. А мама беспокоится, что со вторым классом-то. Пришла, а учительница, которая и не проверила особо, говорит: «А, ладно, пусть идет». И я пошла сразу во второй класс, стала в параллельном классе с моими подругами со двора. И всё было в порядке. Единственное, мне приходилось заниматься чистописанием. Писала я как курица лапой – грамотно, но жутко. И со мной занялась учительница и научила хорошо писать. Так что с тех пор пишу хорошо – не так хорошо, как мама, у мамы выработанный почерк еще с гимназии.
Вернемся к семье. Все мамины сестры учились в государственных гимназиях, а мама была способная и училась в частной гимназии, ей дали стипендию на учебу. После войны стали требовать дипломы, и оказалось, что ее диплом Высших библиографических курсов, хотя это считалось высшее учебное заведение, не считается. Она продолжала работать во всяких библиотеках, но в 1947 году в сорок пять лет пошла на вечерний в иняз. Она уже знала английский, знала французский, чуть-чуть похуже немецкий, и за три года она пятилетний французский курс закончила. Дополнительно еще подучила английский, а я как-то вместе с мамой училась, изучала географию Франции – мне это было очень интересно, все реки знала, все тогдашние департаменты. Когда я в Париж приехала, многое забылось, но ведь и департаменты переменились.
– То есть вы выучили французский с мамой?
– Нет, гораздо раньше. Иностранный язык ввели со второго класса, и у нас был французский. Еще у мамы была одна знакомая старушка, с которой я тоже занималась французским. Надо сказать, что до седьмого класса я была отличницей, а с восьмого начала лодырничать как незнамо что. Но в университете я даже делала иногда какие-то технические переводы. А потом, казалось, совсем забыла. Но когда я пошла учить французский здесь, в Париже, меня проверили и поставили более высокий уровень.
– Когда вы оказались в школе во втором классе, и даже еще в садике, другие дети были важны? Социализация у этого ребенка была?
– До школы важны были подруги во дворе. Ну, я общалась вполне со всеми, но главное – подруги во дворе. В школе… Тут так получилось: нас с третьего класса переводили в другую школу, но мама упросила, чтобы меня оставили в прежней… Просто до нее было ближе. И вот в новом 3 «А» у меня сразу оказалась подруга, я ее всегда вижу, когда приезжаю в Москву. Это Нина Багровникова, она упоминается в примечаниях к моим стихам, где я говорю про «стишки-стежки».
Семья Нины жила вообще замечательно: отец, мать и три девочки – пятеро в комнате шесть метров. На Малой Молчановке в доме со львами. Они жили на самом верху, и это, видимо, раньше была комната прислуги. И я там еще торчала, им было мало своих. Мы с Ниной очень подружились. Сидели за первой партой, так как были самые маленькие, и всё время на уроках играли в стихотворную чепуху. Например, берем тему «Жил на свете рыцарь бедный» и играем. И так целые уроки напролет. Может, тогда уже какая-то техника вырабатывалась. Я уже считала себя стихотворцем.
И сестер ее я стала считать своими сестренками. Дружила и с Ниночкой, и с Мариной, средней сестрой. Младшая сестра у них потом погибла, покончила с собой. Она психически была нездорова, но была очень хорошая. У нее дочка осталась, Наташа, в честь меня она назвала. Это была совершенно моя родная семья. Отец у них рано умер, а мама долго прожила… А вообще в классе я как-то вполне, я была очень общительной всегда. Стала еще общительней, когда стала носить очки, стало легче жить, потому что до того что-то меня связывало, а что – я не знала.
– Учиться было интересно? Какую-то часть мира это составляло?
– Ну, какую-то часть составляло. Я училась, когда мне было интересно, а когда неинтересно – нет. Учительница истории всегда говорила: «Ну вот, Наташа, то двойка, то пятерка». Но всё равно потом в четверти выводила пятерку. Училась я скорее легко. С удовольствием писала сочинения, изложения. Потом, у меня была прирожденная грамотность, может быть, оттого, что я много читала с детства – при этом вечном электрическом свете… У нас была учительница русского языка, которая к нам пришла в пятом классе из института. Она потом всегда говорила: «Когда я колеблюсь, как надо писать, я у Наташи спрашиваю». Мне кажется, есть такое ощущение, хотя я знаю, что это несправедливо по отношению к другим людям – если человек неграмотно пишет, значит, он мало читал. У меня-то именно так, просто впечатывается.
…Еще во втором классе у меня была совершенно замечательная история. Тогда родители что-то платили, и нам выдавали бублики и ириски. Я уж не помню, как дело было – то ли я не принесла деньги, то ли я плохо себя вела, в общем, в какой-то момент мне сказали: «Завтра в школу без матери не приходи» – и вообще выгнали с уроков. Я не могла маме сказать. Что мне делать? Ну что, ясно что: бросить школу и поступать на работу. Я свою сумку с учебниками спрятала в дворницкой за совком и метлой и пошла думать. А когда вернулась, не было ни лопаты, ни совка, ни сумки с учебниками, а их давали в школе на несколько человек… Вот тут я поняла окончательно: домой мне идти нельзя, пойду устраиваться на работу.
Мне не было девяти лет, в пионеры даже еще не приняли. А была совсем еще зима, февраль. В войну зимы были очень холодные, очень многоснежные. Садовое кольцо – мы жили на Новинском бульваре – было покрыто снегом, смерзшимся в лед. Машин было очень мало, мальчишки к ним прицеплялись и ехали на коньках – так один мальчишка с нашего двора погиб. Я вышла на крыльцо школы и думаю: что делать?
А моя мама как раз сменила работу. Сначала ушла из типографии, перешла в Тимирязевскую академию – ее давняя приятельница по Книжной палате уговорила, сама там работала, а потом маму переманили в Фундаментальную библиотеку общественных наук. Я знала, что в Тимирязевке еще не нашли никого на ее место, а поскольку с тех пор, как научилась читать, читала, в частности, каталоги и умела писать библиотечным почерком, то и решила, что пойду устраиваться туда. Школа была на Большой Молчановке, я пошла сначала попрощаться к детсадовской подруге в Плотников переулок, потому что я теперь буду работать и не смогу к ним ходить. Потом дальше двинулась – окрестности я знала очень хорошо. Помню, в три года меня бабушка забыла в аптеке – это было на другой стороне площади Восстания. Я обнаружила, что я одна, пошла, дошла до перехода и какого-то дяденьку попросила меня перевести, и он меня стал переводить, а навстречу уже бабушка бежит. Где-то года в четыре с половиной я ушла гулять, немножко заблудилась, оказалась в районе Бронной. Хорошо очень помню, как шла по Вспольному. Но оттуда я выбралась сама и дошла до дома. Для такого маленького ребенка это большое расстояние, но я весь район Спиридоновки, Малой Никитской – всё это знала. И в другую сторону от дома знала, тем более меня, маленькую, часто сажали на троллейбус, отправляли к тете, которая жила на Таганке, и я сама доезжала. Потом с мамой ездила много раз на всякие ее работы, знала, куда и на чем доехать.
В общем, я дошла до метро «Парк культуры», с пересадкой доехала до «Сокола», откуда шел трамвай, и поехала в Тимирязевку. Но не доехала до самой Тимирязевки, потому что решила еще «попрощаться» с нашим участком, где мы сажали картошку, и забрела в совершенно непролазный снег. При том я всё равно сориентировалась и вышла к Тимирязевке, но была вся мокрая, по грудь в снегу. Я пришла туда, кто-то меня спрашивает: «Девочка, ты что?» Я говорю: «Пришла поступать на работу». Потом кто-то меня увидел и говорит: «Да это ж Евгении Семеновны дочка». И тут прибежала тетя Шура, которая знала меня с рождения, ахнула, но так как была чем-то занята и не могла сразу же отвезти меня домой, попросили уборщицу. А уборщице надо было сначала к себе заехать, вот она и привезла меня домой в двенадцать часов ночи. Мама и бабушка уже с ума сходили, поэтому в конечном счете мне всё сошло с рук, только маме пришлось какие-то жуткие деньги отдавать за эти пропавшие учебники.
Так что я была ребенком инициативным[3].
Наталья ГорбаневскаяБыть матерью я никогда не боялась
Вокруг меня было немало матерей-одиночек. Моя мама с двумя детьми, я с двумя сыновьями. И относились к ним, к нам нормально, никакого отталкивания не было. И церковных противоречий у меня на этот счет нет. Я, конечно, рада, что мой старший сын женился на матери своего второго сына и что они венчались, но я их так же любила, когда они долго просто жили вместе. Как до сих пор живет мой младший сын со своей женой и двумя младшими дочками.