Поэты 1790–1810-х годов — страница 29 из 47

Василий Львович Пушкин родился в Москве 27 апреля 1770 года в семье богатого помещика. Получив основательное домашнее французское воспитание, он с восемнадцатилетнего возраста выезжал в свет, сочинял французские куплеты и эпиграммы, участвовал в любительских спектаклях, слыл остроумным собеседником. Прослужив несколько лет в Измайловском полку в Петербурге, В. Л. Пушкин вышел в отставку в 1799 году в чине поручика и поселился в Москве, женившись на К. М. Вышеславцевой, с которой, однако, уже в 1802 году начал бракоразводный процесс, закончившийся в 1806 году расторжением этого неудачного брака и наложением на Василия Львовича церковной эпитимии.

Первое печатное стихотворение В. Л. Пушкина появилось (без имени автора) в журнале И. А. Крылова и А. И. Клушина «С.-Петербургский Меркурий» в 1793 году — это было выдержанное в лучших традициях классической сатиры послание «К Камину», обратившее на себя внимание современников. Знакомство с И. 11. Дмитриевым резко изменило характер литературного творчества Пушкина. Он отдал должную дань «нежности», песенности, анакреонтике и всю свою жизнь считал Дмитриева своим учителем и другом, глубоко почитая его наравне с Карамзиным.

В 1803–1804 годах В. Л. Пушкин совершил заграничное путешествие. Будучи в Париже, он познакомился с Делилем и другими известными тогда французскими поэтами, а у знаменитого актера Тальма брал уроки декламации. В парижском журнале «Mercure de France» появились переведенные В. Л. Пушкиным четыре русские народные песни, взятые им, очевидно, из «Карманного песенника» И. И. Дмитриева. Из путешествия Пушкин привез не только модный фрак и сверхмодную прическу, что отмечали многие современники, но и отлично подобранную, ценнейшую библиотеку латинских, французских и английских писателей.

Вернувшись в Москву в 1804 году, В. Л. Пушкин продолжал свою литературную деятельность, однако до 1810 года творчество его вполне заслуживает определения «вялой музы»[269] — за пять лет им написано всего около 20 стихотворений, включая экспромты и эпиграммы. В эти годы крепнут дружеские связи В. Л. Пушкина с И. И. Дмитриевым, В. А. Жуковским, К. Н. Батюшковым. Личная дружба связывала Пушкина с П. И. Шаликовым, в журналах которого он по мере своих сил сотрудничал. Вместе с тем он общался и с Д. И. Хвостовым, который посвятил ему стихи. В 1810 году В. Л. Пушкин был принят в масонскую ложу «Соединенных друзей»[270].

В 1810–1811 годах наступил неожиданный расцвет творчества В. Л. Пушкина: он написал лучшие свои послания «К Жуковскому», «К Дашкову» и сатирическую поэму «Опасный сосед». Все эти произведения были связаны с борьбой карамзинистов со сторонниками A. С. Шишкова. В. Л. Пушкин несколькими остроумными стихами, высмеивающими Шишкова и Шаховского, снискал большую литературную популярность, чем всеми своими баснями и элегиями. Стихотворения В. Л. Пушкина, и особенно ненапечатанный «Опасный сосед», получили, как показывают письма современников, широкий резонанс, и можно сказать, что В. Л. Пушкин становится едва ли не в первый ряд русских литераторов 1810-х годов.

В 1812 году Пушкин буквально бежал из горящей Москвы без гроша денег и без теплой одежды в Нижний Новгород. Дом, все вещи и драгоценная библиотека погибли в Москве. Однако по натуре своей B. Л. Пушкин не мог долго предаваться унынию — в Нижнем Новгороде, хотя он, по его собственному признанию, «жил в избе»[271], литературные проблемы волновали его куда больше житейских. После окончания войны Пушкин вернулся в Москву. 1814–1815 годы прошли для В. Л. Пушкина и его друзей в собирании сил для отпора шишковистам-«беседчикам». Из многих источников известно, с какими церемониями, переходящими даже в насмешки, был принят в «Арзамас» В. Л. Пушкин, затем исключен из него, а потом снова восстановлен[272]. Послание к арзамасцам (№ 272) было едва ли не последним из лучших стихотворений В. Л. Пушкина. С прекращением «Арзамаса» он снова примолк, сильно страдал подагрой, но продолжал посещать заседания Общества любителей российской словесности, литературные обеды, новые спектакли, пытался вмешаться в литературную полемику 1823 года и написал эпиграмму на Кюхельбекера, но сил для литературной войны у него уже не было. Впрочем, Пушкин даже из своей болезни сумел сделать предмет для легкого полушутливого стихотворства — нет в его стихах ни уныния, ни тоски, ни обреченности, столь модных в 1810–1820-х годах. Мрачные байронические мотивы в русской поэзии середины двадцатых годов неприемлемы для В. Л. Пушкина, хотя он и пытается их понять. Отсюда враждебное отношение ко всему тому, что он назовет «романтизмом»: таинственности, туманности и наигранности чувств, — то есть всему противоположному ясности и искренности поэтического изложения, которые он находил в Вольтере, Расине, Мольере, Парни и Грессе, Маро и Петрарке, не говоря уже о Горации — всегдашнем кумире В. Л. Пушкина. Последние значительные произведения В. Л. Пушкина — его неоконченная поэма «Капитан Храбров» и два послания к А. С. Пушкину, а также прозаические «Замечания о людях и обществе» — проникнуты полемикой с «модным романтизмом» и утверждением себя в этом плане «классиком».

Определенную роль сыграл В. Л. Пушкин в жизни молодого А. С. Пушкина[273]. В произведениях А. С. Пушкина, его письмах и дружеских шаржах содержится много упоминаний, намеков и цитат из стихов В. Л. Пушкина, что свидетельствует о восприятии и усвоении творчества дяди гениальным племянником.

Умер В. Л. Пушкин 20 августа 1830 года. А. С. Пушкин и П. А. Вяземский были его последними собеседниками, с которыми он, уже умирающий, хотел говорить все о той же литературе — статьях Катенина. «Вот что значит умереть честным воином на щите le cri de guerre à la bouche!»[274] — так описал A. С. Пушкин смерть дяди в письме П. А. Плетневу от 9 сентября 1830 года[275].


Основные издания сочинений В. Л. Пушкина:

Стихотворения, СПб., 1822.

Сочинения, под ред. В. И. Саитова, СПб., 1893.

«Поэты-сатирики конца XVIII — начала XIX века», «Б-ка поэта» (Б. с.), 1959, с. 261.

259. К КАМИНУ

Honni soit qui mal y pense![276]

Любезный мой Камин, товарищ дорогой,

Как счастлив, весел я, сидя перед тобой!

Я мира суету и гордость забываю,

Когда, мой милый друг, с тобою рассуждаю;

Что в сердце я храню, я знаю то один;

Мне нужды нет, что я не знатный господин;

Мне нужды нет, что я на балах не бываю

И говорить бон-мо[277] на счет других не знаю;

Бо-монда [278] правила не чту я за закон,

И лишь по имени известен мне бостон.

Обедов не ищу, незнаем я, но волен;

О милый мой Камин, как я живу доволен.

Читаю ли я что, иль греюсь, иль пишу,

Свободой, тишиной, спокойствием дышу.

Пусть Глупомотов всем именье расточает

И рослых дураков в гусары наряжает;

Какая нужда мне, что он развратный мот!

Безмозглов пусть спесив. Но что он? Глупый скот,

Который, свой язык природный презирая,

В атласных шлафроках блаженство почитая,

Как кукла рядится, любуется собой,

Мня в плен ловить сердца французской головой.

Он, бюстов накупив и чайных два сервиза,

Желает роль играть парижского маркиза;

А господин маркиз, того коль не забыл,

Шесть месяцев назад здесь вахмистром служил.

Пусть он дурачится! Нет нужды в том нимало:

Здесь много дураков и будет и бывало.

Прыгушкин, например, всё счастье ставит в том,

Что он в больших домах вдруг сделался знаком,

Что прыгать л’екосез, в бостон играть он знает,

Что Адриан его по моде убирает,

Что фраки на него шьет славный здесь Луи

И что с графинями проводит дни свои,

Что все они его кузеном называют

И знатные к нему с визитом приезжают.

Но что я говорю? Один ли он таков?

Бедней его сто раз сосед мой Пустяков,

Другим дурачеством Прыгушкину подобен:

Он вздумал, что послом он точно быть способен,

И, чтоб яснее то и лучше доказать,

Изволил кошелек он сзади привязать

И мнит, что тем он стал политик и придворный,

А Пустяков, увы! советник лишь надворный.

Вот как ослеплены бываем часто мы!

И к суете пустой стремятся все умы.

Рассудка здравого и пользы убегаем,

Блаженство ищем там, где гибель мы встречаем.

Гордиться, ползать, льстить, всё в свете продавать

Вот в чем стараемся мы время провождать!

Неправдою Змеяд достав себе именье,

Желает, чтоб к нему имели все почтенье,

И заставляет тех в своей передней ждать,

Которых может он, к несчастью, угнетать.

Низкопоклонов тут с седою головою,

С наморщенным челом, но с подлою душою,

Увидев Катеньку, сердечно рад тому,

Что ручку целовать она дает ему,

И, низко кланяясь, о том не помышляет,

Что Катенькин отец паркеты натирает.

О чем ни вздумаю, на что ни посмотрю,

Иль подлость, иль порок, иль предрассудки зрю!

Бедняк хотя умен, но презрен, угнетаем,

Скотинин сущий пень, но всеми уважаем,

И, несмотря на все, на Лизе сговорил;

Он женится на ней, хотя ей и немил,

Но нужды нет ему: она собой прелестна,

А скупость матушки ее давно известна;

За ним же, знают все, двенадцать тысяч душ,

Так может ли он быть не бесподобный муж?

Он молод, говорят, и света мало знает,

Но добр, чувствителен и Лизу обожает;

Она с ним счастливо, конечно, проживет.

Несчастна Лизонька, вздыхая, слезы льет

И в женихе своем находит лишь урода.

Ума нам не дают ни знатная порода,

Ни пышность, ни чины, ни каменны дома,

И миллионами нельзя купить ума!

Но злато, может быть, пороки позлащает,

И милой Лизы мать так точно рассуждает.

«Постой, — кричит Плутов, — тебе ль о том судить,

Как в свете должно нам себя вести и жить?

Ты молод, так молчи. Мораль давно я знаю:

Ты с нею гол, как мышь, я — селы покупаю.

Поверь мне, не набьешь стихами кошелька,

И гроша не дадут тебе за Камелька.

Я вздора не пишу, а мой карман исправен;

Не знаем ты никем, я в Петербурге славен.

Ласкают все меня: и графы, и князья».

Плутов, ты всем знаком, о том не спорю я,

Но также нет и в том сумненья никакого,

Что редко льзя найти бездельника такого,

Что всё имение, деревни, славный дом

Пронырством ты достал, Плутов, и воровством.

Довольно — не хочу писать теперь я боле,

И, не завидуя ничьей счастливой доле,

Стараться буду я лишь только честным быть,

Законы почитать, отечеству служить,

Любить моих друзей, любить уединенье —

Вот сердца моего прямое утешенье!

<1793>

260. К ЛИРЕ

Давно на лире милой,

Давно я не играл;

Скорбящий дух, унылый,

Ее позабывал.

Природа украшалась

Прелестною весной,

Рука ж не прикасалась

До лиры дорогой.

Здоровье, дар бесценный,

Лишен я был тебя

И, грустью отягченный,

Влачил свой век стеня.

Всё веселилось в мире,

Цвели в полях цветы,

А я не пел на лире

Весенней красоты.

Ни ручейков журчанья,

Унылый, не слыхал,

Ни птиц в кустах порханья,

Ни рощей не видал.

Спасенный днесь судьбою

От лютых горьких мук,

Кроплю тебя слезою,

О лира, милый друг!

Сердечно восхищенье

Влечет ее из глаз;

Исчезло огорчение,

Настал отрады час.

Но ах, весна сокрылась!

Желтеют древеса,

И птичка удалилась

В полуденны леса;

Уж бабочка не вьется

С цветочка на цветок,

И с милой расстается

Пастушкой пастушок;

Зефир не веет боле,

Осенний ветр шумит

И томно поневоле

На лире петь велит.

Но к пользе и несчастье

Дает нам рок терпеть;

Когда пройдет ненастье,

Приятней солнце зреть.

Пловец всегда ли в море

Теряет жизнь волной?

Утешься, лира!.. Вскоре

Увижусь я с весной.

<1794>

261. ПИСЬМО К И. И. Д<МИТРИЕВУ>

Ты прав, мой милый друг! Все наши стиходеи

Слезливой лирою прославиться хотят;

Все голубки у них к красавицам летят,

Все вьются ласточки, и всё одни затеи;

Все хнычут и ревут, и мысль у всех одна:

               То вдруг представится луна

               Во бледно-палевой порфире;

               То он один остался в мире

Нет милой, нет драгой: она погребена

                      Под камнем серым, мшистым;

               То вдруг под дубом там ветвистым

               Сова уныло закричит;

Завоет сильный ветр, любовник побежит,

               И слезка на струнах родится.

Тут восклицаний тьма и точек появится.

Нет нужды до того. Он мыслит, что умен

И что пиитом быть на свет произведен;

Что он с Державиным, с тобой равняться может;

Что с зависти к нему и Стерн наш пальцы гложет.

О, плаксы бедные! Жалка мне участь их!

               Они совсем того не знают,

Что, где парят орлы, там жу́ки не летают.

Не крючковата мысль творит прекрасным стих,

Но плавность, чистота души и сердца чувство:

Вот стихотворцев в чем прямое есть искусство!

Нам можно подражать, не портя слог других,

               Так Геспер подражал Биону,

               Так ты, любезный наш певец,

               Вслед шествуя Анакреону,

               От граций получил венец.

Так хвальну песнь поет наш бард Фелице, богу;

               Так милый, нежный К<арамз>ин

               В храм вкуса проложил дорогу;

И так, отечества усердный, верный сын,

               На звучной лире нам бряцая,

Херасков брань воспел, Омиру подражая.

О, если б бардов сих я славный дар имел

И всех пленять сердца подобно им умел,

Тогда б прославился своей везде я лирой!

Но я молчу и им не смею подражать;

               Живу я с дружбой и с Темирой;

Для них единственно желаю я писать.

Коль милая моя, читая, улыбнется,

Коль нежный друг души похвалит песнь мою,

Когда я пламень мой и дружбу воспою,

               То сердце с радости забьется,

               То я доволен и блажен:

Коль мил Темире я, то щедро награжден.

<1796>

262. ВЕЧЕР

Нет боле сил терпеть! Куда ни сунься: споры,

И сплетни, и обман, и глупость, и раздоры!

Вчера, не знаю как, попал в один я дом;

Я проклял жизнь мою. Какой вралей содом!

Хозяин об одной лишь музыке толкует;

Хозяйка хвалится, что славно дочь танцует;

А дочка, поясок под шею подвязав,

Кричит, что прискакал в коляске модной — граф.

Граф входит. Все его с восторгом принимают.

Как мил он, как богат, как знатен, повторяют.

Хозяйка на ушко мне шепчет в тот же час:

«Он в Грушеньку влюблен: он всякий день у нас».

Но граф, о Грушеньке никак не помышляя,

Ветране говорит, ей руку пожимая:

«Какая скука здесь! Какой несносный дом!

Я с этими людьми, божусь, для вас знаком;

Я с вами быть хочу, я видеть вас желаю.

Для вас я всё терплю и глупостям прощаю».

Ветрана счастлива, что граф покорен ей.

Вдруг растворяют дверь и входит Стукодей.

Несносный говорун. О всем уже он знает:

Тот женится, другой супругу оставляет;

Тот проигрался весь, тот по уши в долгах.

Потом судить он стал, к несчастью, о стихах.

По мнению его, Надутов всех пленяет,

А Дмитрев… Карамзин безделки сочиняет;

Державин, например, изрядно бы писал,

Но также, кроме од, не стоит он похвал.

Пропали трагики, исчезла россов слава!

И начал, наконец, твердить нам роль Синава;

Коверкался, кричал — все восхищались им;

Один лишь старичок, смеясь со мной над ним:

«Невежду, — мне сказал, — я вечно извиняю;

Молчу и слушаю, а в спор с ним не вступаю;

Напротив, кажется забавен часто он:

Соврет и думает, что вздор его — закон.

Что наш питает ум, что сердце восхищает,

Безделкою пустой невежда называет.

Нет нужды! Верьте мне: нелепая хула

Писателю венец, поэту похвала».

Я отдохнул. Увы, недолго быть в покое!

Хозяйка подошла. «Теперь нас только трое;

Не можете ли вы четвертым с нами быть

И сесть играть в бостон. Без карт не можно жить.

Кто ими в обществе себя не занимает,

Воспитан дурно тот и скучен всем бывает».

Итак, мы за бостон. А там оркестр шумит;

Тут граф жеманится, и Стукодей кричит;

Змеяда всех бранит, ругает за игрою.

Играю и дрожу, и жду беды с собою.

Хозяйка милая не помнит ничего.

«Где Грушенька? Где граф? Не вижу я его!»

Бостон наш кончился, а в зале уж танцуют.

Как Грушенька, как граф прекрасно вальсируют!

Хозяйка с радости всех обнимает нас.

Змеяда ей твердит: «Ну, матка, в добрый час!

Граф, право, молодец: к концу скорее дело!

На бога положись и по рукам бей смело;

Он знатен и хорош, и с лучшими знаком;

Твой муженек с тобой согласен будет в том».

Ветрана слышит то, смеется и вертится.

К беде моей, тогда идет ко мне, садится

Белиза толстая, рассказчица, швея[279].

«Ей-богу, — говорит, — вот чудная семья!

Хозяин с флейтою всё время провождает,

Жена преглупая и всем надоедает,

А в Грушеньке, поверь, пути не будет ввек.

Но дело не о том: ты умный человек;

У Скопидомова ты всякий день бываешь;

Проказы все его и всё о нем ты знаешь:

Не правда ль, что в жене находит он врага

И что она ему поставила рога?

Нахалов часто с ней в театре и воксале;

Вчера он танцевал два польских с ней на бале,

А после он ее в карету посадил;

Несчастный Скопидом беду себе купил;

Бог наградил его прекрасною женою!

Да, полно, сам дурак всем шалостям виною.

Не он один таков: в Москве им счета нет!

Буянов и не глуп, но вздумал в сорок лет

Жениться и франтить, и тем себя прославить,

Чтоб женушку свою тотчас другим оставить;

И подлинно, успел в том модный господин:

С французом барыня уехала в Берлин».

Я слушал и молчал. Текли слова рекою;

Я мог ей отвечать лишь только головою.

Хотел уйти, ушел. Что ж вышло из того?

Дивлюся силе я терпенья моего.

Попал в беседу я, достойную почтенья:

Тут был великий шум, различны были мненья;

Однако из всего понять я спора мог,

Что то произвели котлеты и пирог;

И кончилось всё тем, что у одной Лизеты

И вафли лучшие, и лучшие котлеты.

Но, кстати, стол готов; все кинулись туда,

Покойно думал есть — и тут со мной беда!

Несчастного меня с Вралевым посадили

И милым подлинно соседом наградили!

Не медля, начал он вопросы мне творить:

Кто я таков? Что я? Где я изволю жить?

Потом, о молодых и старых рассуждая:

«Нет, нынче жизнь плоха, — твердил он, воздыхая. —

Всё стало мудрено, нет доброго ни в чем;

Вот я-таки скажу и о сынке моем:

Уж малый в двадцать лет, а книги лишь читает,

Не ищет ни чинов, ни счастья не желает;

Я дочь Рубинова посватал за него;

Любезный мой сынок не хочет и того:

На деньгах, батюшка, никак-де не женюся,

А я жену возьму, когда в нее влюблюся.

Как быть, не знаю, с ним, — и чувствую я то,

Что будет он бедняк, а более ничто.

Вот что произвели проклятые науки!

Не нужно золото — давай Жан-Жака в руки!

Да полно, старые не лучше молодых;

Не много разницы найдешь ты ныне в них.

Нередко и старик, что делает, не знает:

Он хулит молодых и им же потакает.

Князь Милов в пятьдесят и с лишком уже лет

Спроказил так теперь, что весь дивится свет.

Он, будучи богат и дочь одну имея,

Воспитывать ее, как должно, не жалея,

Решился наконец бедняжку погубить:

Майора одного изволь на ней женить!

И что ж он говорит себе во оправданье —

Ты со смеху умрешь — вот всё его желанье:

„Мой зять любезен мне, и скромен, и умен;

Он света пустотой никак не ослеплен;

Советов-де моих он вечно не забудет;

В глубокой старости меня покоить будет.

Не знатен, беден он — я для него богат;

А честность знатности дороже мне стократ!“

Вот, друг сердечный мой, как нынче рассуждают!

И умниками их иные называют!»

Сосед мой тут умолк; в отраду я ему

Сказал, что редкие последуют тому;

Что Миловых князей у нас, конечно, мало;

Что золото копить желанье не пропало;

Что любим мы чины и ленты получать,

Не любим только их заслугой доставать;

Что также здесь не все охотники до чтенья;

Что редкие у нас желают просвещенья;

Не всякий знаниям честь должну воздает

И часто враль, глупец разумником слывет;

Достоинств лаврами у нас не украшают;

Здесь любят плясунов — ученых презирают.

Тут ужин кончился — и я домой тотчас.

О хижина моя, приятней ты сто раз

Всех модных ужинов, концертов всех и балов,

Где часто видим мы безумцев и нахалов!

В тебе насмешек злых, в тебе злословья нет:

В тебе спокойствие и тишина живет;

В тебе и разум мой, и дух всегда свободен.

Утехи мне дарить свет модный не способен,

И для того теперь навек прощаюсь с ним:

Фортуны не найду я с сердцем в нем моим.

<1798>

263. К ЛЮБИМЦАМ МУЗ [280]

Подражание Горацию

Белеют от снегов угрюмых гор вершины;

Везде туман и мрак, покрыты реки льдом;

               Унылы рощи и долины;

Где кубок золотой? Мы сядем пред огнем.

Как хочет, пусть Зевес вселенной управляет!

Он рек и сотворил. Подвластно всё ему;

               Он громом, молнией играет;

Послушны бури, вихрь Зевесу одному.

Любимец муз счастлив во все премены года:

Он пользуется тем, что видит пред собой.

               Друзья, для нас природа

И в ужасах своих блистает красотой!

Где лиры? Станем петь. Нас Феб соединяет;

Вергилий росских стран присутствием своим

               К наукам жар рождает.

Кто с музами живет, утехи вечно с ним!

Вас грации давно украсили венками,

Вам должно петь, друзья! И Дмитрев, Карамзин

               Прекрасными стихами

Пленяют, учат нас, а я молчу один!

Нет, нет! И я хочу, как вы, греметь на лире:

Лечу ко славе я, ваш дух во мне горит,

               И я известен буду в мире!

О радость, о восторг! И я… и я пиит!

<1804>

264. К В. А. ЖУКОВСКОМУ («Скажи, любезный друг, какая прибыль в том…»)

Licuit semperque licebit

Signatum praesente nota producere nomen.

Ut silvae loliis pro nos mutantur in annos.

Prima cadunt; ita verborum vetus interit aetas,

Et juvenum ritu florent modo nata vigentque.

Horat. Ars poetica[281]

Скажи, любезный друг, какая прибыль в том,

Что часто я тружусь день целый над стихом?

Что Кондильяка я и Дюмарсе читаю,

Что логике учусь и ясным быть желаю?

Какая слава мне за тяжкие труды?

Лишь только всякий час себе я жду беды;

Стихомарателей здесь скопище упрямо.

Не ставлю я нигде ни семо, ни овамо;

Я, признаюсь, люблю Карамзина читать

И в слоге Дмитреву стараюсь подражать.

Кто мыслит правильно, кто мыслит благородно,

Тот изъясняется приятно и свободно.

Славянские слова таланта не дают,

И на Парнас они поэта не ведут.

Кто русской грамоте, как должно, не учился,

Напрасно тот писать трагедии пустился;

Поэма громкая, в которой плана нет,

Не песнопение, но сущий только бред.

Вот мнение мое! Я в нем не ошибаюсь

И на Горация и Депрео ссылаюсь:

Они против врагов мне твердый будут щит;

Рассудок следовать примерам их велит.

Талант нам Феб дает, а вкус дает ученье.

Что просвещает ум? питает душу? — чтенье.

В чем уверяют нас Паскаль и Боссюэт,

В Синопсисе того, в Степенной книге нет.

Отечество люблю, язык я русский знаю,

Но Тредьяковского с Расином не равняю;

И Пиндар наших стран тем слогом не писал,

Каким Баян в свой век героев воспевал.

Я прав, и ты со мной, конечно, в том согласен;

Но правду говорить безумцам — труд напрасен.

Я вижу весь собор безграмотных славян,

Которыми здесь вкус к изящному попран,

Против меня теперь рыка́ющий ужасно,

К дружине вопиет наш Балдус велегласно:

«О братие мои, зову на помощь вас!

Ударим на него, и первый буду аз.

Кто нам грамматике советует учиться,

Во тьму кромешную, в геенну погрузится;

И аще смеет кто Карамзина хвалить,

Наш долг, о людие, злодея истребить».

Не бойся, говоришь ты мне, о друг почтенный.

Не бойся, мрак исчез — настал нам век блаженный!

Великий Петр, потом Великая жена,

Которой именем вселенная полна,

Нам к просвещению, к наукам путь открыли,

Венчали лаврами и светом озарили.

Вергилий и Омер, Софокл и Эврипид,

Гораций, Ювенал, Саллюстий, Фукидид

Знакомы стали нам, и к вечной славе россов

Во хладном Севере родился Ломоносов!

На лире золотой Державин возгремел,

Бессмертную в стихах бессмертных он воспел;

Любимец аонид и Фебом вдохновенный,

Представил Душеньку в поэме несравненной.

Во вкусе час настал великих перемен:

Явились Карамзин и Дмитрев — Лафонтен!

Вот чем все русские должны гордиться ныне!

Хвала Великому! Хвала Екатерине!

Пусть Клит рецензии тисненью предает —

Безумцу вопреки, поэт всегда поэт.

Итак, любезный друг, я смело в бой вступаю;

В словесности раскол, как должно, осуждаю.

Арист душою добр, но автор он дурной,

И нам от книг его нет пользы никакой;

В странице каждой он слог древний выхваляет

И русским всем словам прямой источник знает,—

Что нужды? Толстый том, где зависть лишь видна,

Не есть Лагарпов курс, а пагуба одна.

В славянском языке и сам я пользу вижу,

Но вкус я варварский гоню и ненавижу.

В душе своей ношу к изящному любовь;

Творенье без идей мою волнует кровь.

Слов много затвердить не есть еще ученье,

Нам нужны не слова — нам нужно просвещенье.

1810

265. К Д. В. ДАШКОВУ («Что слышу я, Дашков? Какое ослепленье!..»)

En blâmant ses écrits, ai-je d’un style affreux

Distillé sur sa vie un venin dangereux?

Boileau, sat. 9 [282]

Что слышу я, Дашков? Какое ослепленье!

Какое лютое безумцев ополченье!

Кто тщится жизнь свою наукам посвящать,

Раскольников-славян дерзает уличать,

Кто пишет правильно и не варяжским слогом —

Не любит русских тот и виноват пред богом!

Поверь: слова невежд — пустой кимвала звук;

Они безумствуют — сияет свет наук!

Неу́жель оттого моя постраждет вера,

Что я подчас прочту две сцены из Вольтера?

Я христианином, конечно, быть могу,

Хотя французских книг в камине и не жгу.

В предубеждениях нет святости нимало:

Они мертвят наш ум и варварства начало.

Ученым быть не грех, но грех во тьме ходить.

Невежда может ли отечество любить?

Не тот к стране родной усердие питает,

Кто хвалит всё свое, чужое презирает,

Кто слезы льет о том, что мы не в бородах,

И, бедный мыслями, печется о словах!

Но тот, кто, следуя похвальному внушенью,

Чтит дарования, стремится к просвещенью;

Кто, согражда́н любя, желает славы их;

Кто чужд и зависти, и предрассудков злых!

Квириты храбрые полсветом обладали,

Но общежитию их греки обучали.

Науки перешли в Рим гордый из Афин,

И славный Цицерон, оратор-гражданин,

Сражая Верреса, вступаясь за Мурену,

Был велеречием обязан Демосфену.

Вергилия учил поэзии Гомер;

Грядущим временам век Августов пример!

Так сын отечества науками гордится,

Во мраке утопать невежества стыдится,

Не проповедует расколов никаких

И в старине для нас не видит дней благих.

Хвалу я воздаю счастливейшей судьбине,

О мой любезный друг, что я родился ныне!

Свободно я могу и мыслить и дышать,

И даже абие и аще не писать.

Вергилий и Гомер беседуют со мною;

Я с возвыше́нною иду везде главою;

Мой разум просвещен, и Сены на брегах

Я пел любезное отечество в стихах.

Не улицы одне, не площади и домы —

Сен-Пьер, Делиль, Фонтан мне были там знакомы:

Они свидетели, что я в земле чужой

Гордился русским быть и русский был прямой.

Не грубым остяком, достойным сожаленья,—

Предстал пред ними я любителем ученья;

Они то видели, что с юных дней моих

Познаний я искал не в именах одних;

Что с восхищением читал я Фукидида,

Тацита, Плиния — и, признаюсь, «Кандида».

Но благочестию ученость не вредит.

За бога, веру, честь мне сердце говорит.

Родителей моих я помню наставленья:

Сын церкви должен быть и другом просвещенья!

Спасительный закон ниспослан нам с небес,

Чтоб быть подпорою средь счастия и слез.

Он благо и любовь. Прочь клевета и злоба!

Безбожник и ханжа равно порочны оба.

В сужденьях таковых не вижу я вины:

За что ж мы на костер с тобой осуждены?

За то, что мы, любя словесность и науки,

Не век над букварем твердили «аз» и «буки».

За то, что смеем мы учение хвалить

И в слоге варварском ошибки находить.

За то, что мы с тобой Лагарпа понимаем,

В расколе не живем, но по-славенски знаем.

Что делать? Вот наш грех. Я каяться готов.

Я, например, твержу, что скучен Старослов,

Что длинные его, сухие поученья —

Морфея дар благий для смертных усыпленья;

И если вздор читать пришла моя чреда,

Неу́жели заснуть над книгою беда?

Я каюсь, что в речах иных не вижу плана,

Что томов не пишу на древнего Бояна;

Что муз и Феба я с Парнаса не гоню,

Писателей дурных, а не людей браню.

Нашествие татар не чтим мы веком славы;

Мы правду говорим — и, следственно, неправы.

1811

266. ОПАСНЫЙ СОСЕД

Ох! дайте отдохнуть и с силами собраться!

Что прибыли, друзья, пред вами запираться?

Я всё перескажу: Буянов, мой сосед,

Имение свое проживший в восемь лет

С цыганками, с б…ми, в трактирах с плясунами,

Пришел ко мне вчера с небритыми усами,

Растрепанный, в пуху, в картузе с козырьком,

Пришел, — и понесло повсюду кабаком.

«Сосед, — он мне сказал, — что делаешь ты дома?

Я славных рысаков подтибрил у Пахома;

На масленой тебя я лихо прокачу».

Потом, с улыбкою ударив по плечу,

«Мой друг, — прибавил он, — послушай: есть находка;

Не девка — золото; из всей Москвы красотка.

Шестнадцать только лет, бровь черная дугой,

И в ремесло пошла лишь нынешней зимой.

Ступай со мной, качнем!» К плотско́му страсть имея,

Я, виноват, друзья, послушался злодея.

Мы сели в о́бшивни, покрытые ковром,

И пристяжная вмиг свернулася кольцом.

Извозчик ухарский, любуясь рысаками,

«Ну! — свистнул, — соколы! отдернем с господами».

Пустился дым густой из пламенных ноздрей

По улицам как вихрь несущихся коней.

Кузнецкий мост, и вал, Арбат и Поварская

Дивились двоице, на бег ее взирая.

Позволь, варяго-росс, угрюмый наш певец,

Славянофилов кум, взять слово в образец.

Досель, в невежестве коснея, утопая,

Мы, парой двоицу по-русски называя,

Писали для того, чтоб понимали нас.

Ну, к черту ум и вкус! пишите в добрый час!

«Приехали», — сказал извозчик, отряхаясь.

Домишко, как тростник от ветра колыхаясь,

С калиткой на крюку представился очам.

Херы с Покоями сцеплялись по стенам.

«Кто там?» — нас вопросил охриплый голос грубый.

«Проворней отворяй, не то — ракалью в зубы,—

Буянов закричал, — готовы кулаки»,—

И толк ногою в дверь; слетели все крюки.

Мы, сгорбившись, вошли в какую-то каморку,

И что ж? С купцом играл дьячок приходский в горку;

Пунш, пиво и табак стояли на столе.

С широкой задницей, с угрями на челе,

Вся провонявшая и чесноком, и водкой,

Сидела сводня тут с известною красоткой;

Султан Селим, Вольтер и Фридерик Второй

Смиренно в рамочках висели над софой;

Две гостьи дюжие смеялись, рассуждали

И Стерна Нового как диво величали.

Прямой талант везде защитников найдет!

Но вот кривой лакей им кофе подает;

Безносая стоит кухарка в душегрейке;

Урыльник, самовар и чашки на скамейке;

«Я здесь», — провозгласил Буянов-молодец.

Все вздрогнули — дьячок, и сводня, и купец;

Но все, привстав, поклон нам отдали учтивый.

«Ни с места, — продолжал Сосед велеречивый,—

Ни с места! Все равны в борделе у б…

Не обижать пришли мы честных здесь людей.

Панкратьевна, садись; целуй меня, Варюшка;

Дай пуншу; пей, дьячок». И началась пирушка!

Вдруг шепчет на ухо мне гостья на беду:

«Послушай, я тебя в светлицу поведу;

Ты мной, жизненочек, останешься доволен;

Варюшка молода, но с нею будешь болен;

Она охотница подарочки дарить».

Я на нее взглянул. Черт дернул! — так и быть!

Пошли по лестнице высокой, крючковатой;

Кухарка вслед кричит: «Боярин тороватый,

Дай бедной за труды, всю правду доложу,

Из чести лишь одной я в доме здесь служу».

Сундук, засаленной периною покрытый,

Огарок в черепке, рогожью пол обитый,

Рубашки на шестах, два медные таза,

Кот серый, курица мне бросились в глаза.

Знакомка новая, обняв меня рукою,

«Дружок, — сказала мне, — повеселись со мною;

Ты добрый человек, мне твой приятен вид,

И, верно, девушке не сделаешь обид.

Не бойся ничего; живу я на отчете,

И скажет вся Москва, что я лиха в работе».

Проклятая! Стыжусь, как падок, слаб ваш друг!

Свет в черепке погас, и близок был сундук…

Но что за шум? Кричат. Несется вопль в светлицу

Прелестница моя, накинув исподни́цу,

От страха босиком по лестнице бежит;

Я вслед за ней. Весь дом колеблется, дрожит.

О ужас! Мой Сосед, могучею рукою

К стене прижав дьячка, тузит купца другою;

Панкратьевна в крови; подсвечники летят,

И стулья на полу ногами вверх лежат,

Варюшка пьяная бранится непристойно;

Один кривой лакей стоит в углу спокойно

И, нюхая табак, с почтеньем ждет конца.

«Буянов, бей дьячка, но пощади купца»,—

Б… толстая кричит сердитому герою.

Но вдруг красавицы все приступают к бою.

Лежали на окне «Бова» и «Еруслан»,

«Несчастный Никанор», чувствительный роман,

«Смерть Роллы», «Арфаксад», «Русалка», «Дева Солнца»;

Они их с мужеством пускают в ратоборца.

На доблесть храбрых жен я с трепетом взирал;

Все пали ниц; Сосед победу одержал.

Ужасной битве сей вот было что виною:

Дьячок, купец, Сосед пунш пили за игрою,

Уменье в свете жить желая показать,

Варюшка всем гостям старалась подливать;

Благопристойности ничто не нарушало.

Но Бахус бедствиям не раз бывал начало.

Забав невинных враг, любитель козней злых,

Не дремлет сатана при случаях таких.

Купец почувствовал к Варюшке вожделенье

(А б…, в том спору нет, есть общее именье),

К Аспазии подсев, дьячку он дал толчок;

Буянова толкнул, нахмурившись, дьячок;

Буянов, не стерпя приветствия такого,

Задел дьячка в лицо, не говоря ни слова;

Дьячок, расхоробрясь, купца ударил в нос;

Купец схватил с стола бутылку и поднос,

В приятелей махнул, — и сатане потеха!

В юдоли сей, увы! плач вечно близок смеха!

На быстрых крылиях веселие летит,

А горе тут как тут!.. Гнилая дверь скрипит

И отворяется; спокойствия рачитель,

Брюхастый офицер, полиции служитель,

Вступает с важностью, в мундирном сертуке.

«Потише, — говорит, — вы здесь не в кабаке;

Пристойно ль, господа, у барышень вам драться?

Немедленно со мной извольте расквитаться».

Тарелкою Сосед ответствовал ему.

Я близ дверей стоял, ко счастью моему.

Мой слабый дух, боясь лютейшего сраженья,

Единственно в ногах искал себе спасенья;

В светлице позабыл часы и кошелек;

Чрез бревна, кирпичи, чрез полный смрада ток

Перескочив, бежал, и сам куда не зная.

Косматых церберов ужаснейшая стая,

Исчадье адово, вдруг стала предо мной,

И всюду раздался псов алчных лай и вой.

Что делать! — Я шинель им отдал на съеденье.

Снег мокрый, сильный ветр. О! страшное мученье!

В тоске, в отчаяньи, промокший до костей,

Я в полночь наконец до хижины моей,

О милые друзья, калекой дотащился.

Нет! полно! — Я навек с Буяновым простился.

Блажен, стократ блажен, кто в тишине живет

И в сонмище людей неистовых нейдет;

Кто, веселясь подчас с подругой молодою,

За нежный поцелуй не награжден бедою;

С кем не встречается опасный мой Сосед;

Кто любит и шутить, но только не во вред;

Кто иногда стихи от скуки сочиняет

И над рецензией славянской засыпает.

1811

267. К П. Н. ПРИКЛОНСКОМУ

Любезный родственник, поэт и камергер,

               Пожалуй, на досуге

               Похлопочи о друге!

               Ты знаешь мой манер:

Хозяин я плохой, в больших разъездах вечно,

То в Питере живу, то в Низовой стране,

               И скоро проживусь, конечно;

               Подчас приходит жутко мне!

Но дело не о том. Башмачник мой, повеса,

Картежник, пьяница, в больницу отдан был,

И что ж? От доктора он лыжи навострил!

В Тверской губернии поиман среди леса

В июне месяце, под стражу тотчас взят,

И скоро по делам он в рекруты назначен.

               Я очень рад,

               Что он солдат:

               Он молод, силен, взрачен,

И строгий капитан исправит вмиг его,

Но мне квитанцию взять должно за него.

               Башмачника зовут Кузьмою,

Отец его был Фрол, прозваньем Карпушов.

                         Итак, без лишних слов

               Скажу, что юному герою

Желаю лавров я, квитанции — себе.

В селении моем, благодаря судьбе,

Хотя крестьяне пьют, зато трудятся, пашут;

               Пусть с радости поют и пляшут,

Узнав, что отдали в солдаты беглеца

И что остался сын у бедного отца.

Ответствуй мне скорей иль прозой, иль стихами.

        Но будь здоров и помни обо мне!

В прелестной юности соделавшись друзьями,

               В какой бы ни был ты стране,

Поверь, что мысль моя стремится за тобою!

               И если летнею порою

Поеду в Питер я, останусь дни два, три

               У друга моего в Твери.

               Воссяду с лирой золотою

               На волжских берегах крутых,

               И тамо с пламенной душою

Блаженство воспою я жителей тверских.

<1812>

268. К ЖИТЕЛЯМ НИЖНЕГО НОВГОРОДА

Примите нас под свой покров,

Питомцы волжских берегов!

Примите нас, мы все родные!

Мы дети матушки Москвы!

Веселья, счастья дни златые,

Как быстрый вихрь, промчались вы!

Примите нас под свой покров,

Питомцы волжских берегов!

Чад, братий наших кровь дымится,

И стонет с ужасом земля!

А враг коварный веселится

На башнях древнего Кремля!

Примите нас под свой покров,

Питомцы волжских берегов!

Святые храмы осквернились,

Сокровища расхищены!

Жилища в пепел обратились!

Скитаться мы принуждены!

Примите нас под свой покров,

Питомцы волжских берегов!

Давно ли славою блистала?

Своей гордилась красотой?

Как нежна мать, нас всех питала!

Москва, что сделалось с тобой?

Примите нас под свой покров,

Питомцы волжских берегов!

Тебе ль платить позорны дани?

Под игом пришлеца стенать?

Отмсти за нас, бог сильной брани!

Не дай ему торжествовать!

Примите нас под свой покров,

Питомцы волжских берегов!

Погибнет он! Москва восстанет!

Она и в бедствиях славна;

Погибнет он. Бог русских грянет!

Россия будет спасена.

Примите нас под свой покров,

Питомцы волжских берегов!

1812

269. К Д. В. ДАШКОВУ («Мой милый друг, в стране…»)

Мой милый друг, в стране,

Где Волга наравне

С брегами протекает

И, съединясь с Окой,

Всю Русь обогащает

И рыбой, и мукой,

Я пресмыкаюсь ныне.

Угодно так судьбине,

Что делать? Я молчу.

Живу не как хочу,

Как бог велит — и полно!

Резвился я довольно,

С амурами играл

И ужины давал,

И граций я прелестных,

В Петрополе известных,

На лире воспевал;

Четверкою лихою,

Каретой дорогою

И всем я щеголял!

Диваны и паркеты,

И бронзы, и кенкеты,

Как прочие, имел;

Транжирить я умел!

Теперь пред целым светом

Могу и я сказать,

Что я живу поэтом:

Рублевая кровать,

Два стула, стол дубовый,

Чернильница, перо —

Вот всё мое добро!

Иному туз бубновый

Сокровища несет,

И ум, и всё дает;

Я в карты не играю,

Бумагу лишь мараю;

Беды в том, право, нет!

Пусть юный наш поэт,

Известный сочинитель,

Мой Аристарх, гонитель,

Стихи мои прочтет,

В сатиру их внесет —

И тотчас полным клиром

Ученейших писцов,

Поэм и од творцов,

Он будет Кантемиром

Воспет, провозглашен

И в чин произведен

Сотрудника дружины:

Для важный причины

И почести такой

И покривить душой

Простительно, конечно.

Желаю я сердечно,

Чтоб новый Ювенал

Сатиры наполнял

Не бранью лишь одною,

Но вкусом, остротою;

Чтоб свет он лучше знал!

Обогащать журнал

Чтоб он не торопился,

Но более б читал

И более учился!

Довольно; мне бранить

Зоилов нет охоты!

Пришли труды, заботы:

Мой друг, я еду жить

В тот край уединенный,

Батый где в старину,

Жестокий, дерзновенный,

Вел с русскими войну.

Скажи, давно ли ныне,

Не зная мер гордыне

И алчности своей,

Природы бич, злодей

Пришел с мечом в столицу,

Мать русских городов?

Но бог простер десницу,

Восстал… и нет врагов!

Отечества спаситель,

Смоленский князь, герой

Был ангел-истребитель,

Ниспосланный судьбой!

Бард Севера, воспой

Хвалу деяньям чудным!

Но ах! сном непробудным

Вождь храбрых русских сил

На лаврах опочил.

Верь мне, что я в пустыне

Хочу, скрываясь ныне,

Для дружбы только жить!

Амуру я служить

Отрекся поневоле:

В моей ли скучной доле

И на закате дней

Гоняться за мечтою?

Ты знаешь, лишь весною

Петь любит соловей!

Досель и я цветами

Прелестниц украшал;

Всему конец, с слезами

«Прости, любовь, — сказал,—

Сердец очарованье,

Отрада, упованье

Тибуллов молодых».

Жуковский, друг Светланы,

Харитами венчанный,

И милых лар своих

Певец замысловатый

Амуру гимн поют,

И бог у них крылатый

Нашел себе приют;

А я, забытый в мире,

Пою теперь на лире

Блаженство прежних дней,

И дружбою твоей

Живу и утешаюсь!

К надежде прилепляюсь,

Погоды лучшей жду.

Беда не всё беду

Родит, и после горя

Летит веселье к нам!

Неу́жели певцам

В волнах свирепых моря

Всем гибнуть и брегов

Не зреть благополучных?

Неужель власть богов

Превратностей лишь скучных

Велит мне жертвой быть,

Томиться, слезы лить?

Мой милый друг, конечно,

Несчастие не вечно,

Увидимся с тобой!

За чашей круговой,

Рукой ударив в руку,

Печаль забудем, скуку

И будем ликовать;

Не должно унывать,

Вот мой совет полезный:

Терпение, любезный.

<1814>

270. К КНЯЗЮ П. А. ВЯЗЕМСКОМУ

Quand je pense au dégoût que les poètes ont à essuyer, je m’étonne qu’il y en ait dʼassez hardis pour braver l’ignorance de la multitude, et la censure dangereuse des demi-savants qui corrompent quelquefois le jugement du public.

Le Sage [283]

Как трудно, Вяземский, в плачевном нашем мире

Всем людям нравиться, их вкусу угождать!

Почтенный Карамзин на сладкозвучной лире

В прекраснейших стихах воспел святую рать,

Падение врага, царя России славу,

Героев подвиги и радость всех сердец.

Какой же получил любимец муз венец?

Он, вкуса следуя и разума уставу,

Все чувствия души в восторге изливал,

Как друг отечества и как поэт писал, —

Но многие ль, скажи, ценить талант умеют?

О, горе, горе нам от мнимых знатоков!

Судилище ума — собранье чудаков,

И в праздности сердца к изящному хладеют.

Давно ли, шествуя Корнелию вослед,

Поэт чувствительный, питомец Мельпомены,

Творец Димитрия, Фингала, Поликсены,

На Севере блистал?.. И Озерова нет!

Завистников невежд он учинился жертвой;

В уединении, стенящий, полумертвый,

Успехи он свои и лиру позабыл!

О зависть лютая, дщерь ада, крокодил,

Ты в исступлении достоинства караешь,

Слезами, горестью питаешься других,

В безумцах видишь ты прислужников своих

И, просвещенья враг, таланты унижаешь!

И я на лире пел, и я стихи любил,

В беседе с музами блаженство находил,

Свой ум обогащать учением старался,

И, виноват, подчас в посланиях моих

Я над невежеством и глупостью смеялся;

Желанья моего я цели не достиг;

Врали не престают злословить дарованья,

Печатать вздорные свои иносказанья

И в публике читать, наперекор уму,

Похвальных кучу од, не годных ни к чему!

Итак, я стал ленив и празден поневоле;

Врагов я не найду в моей безвестной доле.

Пусть льются там стихи нелепые рекой,

Нет нужды — мне всего любезнее покой.

Но, от учености к забавам обращаясь,

Давно ли, славою мы русской восхищаясь,

Торжествовали здесь желанный всеми мир?

И тут мы критиков, мой друг, не удержали;

При блеске празднества, при звуке громких лир,

Зоилы подвиг наш и рвенье осуждали:

Искусство, пышность, вкус и прелестей собор —

Всё сделалось виной их споров и укор!

Не угодишь ничем умам, покрытым тьмою,

И, право, не грешно смеяться над молвою!

Какой-то новый Крез, свой написав портрет,

Обжорливых друзей к обеду приглашает:

Богатым искони ни в чем отказа нет.

Друзья съезжаются — хозяин ожидает,

Что будут славного художника хвалить,

Известного давно искусством, дарованьем;

Но сборище льстецов кричит с негодованьем,

И точно думая тем Крезу угодить,

Что в образе его малейшего нет сходства,

Нет живости в лице, улыбки, благородства.

Послушный Апеллес берет портрет домой.

Чрез месяц наш Лукулл дает обед другой;

Друзья опять на суд. Дворецкий объявляет,

Что барин нужного курьера отправляет

И просит подождать. Садятся все кругом;

О мире, о войне вступают в разговоры;

Европу разделив, политики потом

На труд художника свои бросают взоры,

«Портрет, — решили все, — не стоит ничего:

Прямой урод, Эзоп, нос длинный, лоб с рогами!

И долг хозяина предать огню его!»

— «Мой долг не уважать такими знатоками

(О чудо! говорит картина им в ответ):

Пред вами, господа, я сам, а не портрет!»

Вот наших критиков, мой друг, изображенье!

Оставим им в удел упрямство, ослепленье.

Поверь, мы счастливы, умея дар ценить,

Умея чувствовать и сердцем говорить!

С тобою жизни путь украсим мы цветами:

Жуковский, Батюшков, Кокошкин и Дашко́в

Явятся вечерком нас услаждать стихами;

Воейков пропоет твои куплеты с нами

И острой насмешит сатирой на глупцов;

Шампанское в бокал пенистое польется,

И громкое ура веселью разнесется.

<1815>

271. ЛЮБЛЮ И НЕ ЛЮБЛЮ

Люблю я многое, конечно,

Люблю с друзьями я шутить,

Люблю любить я их сердечно,

Люблю шампанское я пить,

Люблю читать мои посланья,

Люблю я слушать и других,

Люблю веселые собранья,

Люблю красавиц молодых.

Над ближним не люблю смеяться

Невежд я не люблю хвалить,

Славянофилам удивляться,

К вельможам на поклон ходить.

Я не люблю людей коварных

И гордых не люблю глупцов,

Похвальных слов высокопарных

И плоских, скаредных стихов.

Люблю по моде одеваться

И в обществах приятных быть.

Люблю любезным я казаться,

Расина наизусть твердить.

Люблю Державина творенья,

Люблю я «Модную жену»,

Люблю для сердца утешенья

Хвалу я петь Карамзину.

В собраньях не люблю нахалов,

Подагрой не люблю страдать,

Я глупых не люблю журналов,

Я в карты не люблю играть,

И наших Квинтильянов мнимых

Суждений не люблю я злых;

Сердец я не люблю строптивых,

Актеров не люблю дурных.

Я в хижине моей смиренной,

Где столько горя и забот,

Подчас, Амуром вдохновенный,

Люблю петь граций хоровод;

Люблю пред милыми друзьями

Свою я душу изливать

И юность резвую с слезами

Люблю в стихах воспоминать.

<1815>

272. К*** («Я грешен. Видно, мне кибитка не Парнас…»)

Cujus autem aures veritati clausae, ut ab amico verum audire nequeant, hujus salus desperanda est.

Cicero [284]

Я грешен. Видно, мне кибитка не Парнас;

Но строг, несправедлив карающий ваш глас,

И бедные стихи, плод шутки и дороги,

По мненью моему, не стоили тревоги.

Просодии в них нет, нет вкуса — виноват!

Но вы передо мной виновнее стократ.

Разбор, поверьте мне, столь едкий — не услуга:

Я слух ваш оскорбил — вы оскорбили друга.

Вы вспомните о том, что первый, может быть,

Осмелился глупцам я правду говорить;

Осмелился сказать хорошими стихами,

Что автор без идей, трудяся над словами,

Останется всегда невеждой и глупцом;

Я злого Гашпара убил одним стихом,

И, гнева не боясь варягов беспокойных,

В восторге я хвалил писателей достойных!

Неблагодарные! О том забыли вы,

И ныне, не щадя седой моей главы,

Вы издеваетесь бесчинно надо мною;

Довольно и без вас я был гоним судьбою!

В дурных стихах большой не вижу я вины;

Приятели беречь приятеля должны.

Я не обидел вас. В душе моей незлобной,

Лишь к пламенной любви и дружеству способной,

Не приходила мысль над другом мне шутить!

С прискорбием скажу: что прибыли любить?

Здесь острое словцо приязни всей дороже,

И дружество почти на ненависть похоже.

Но боже сохрани, чтоб точно думал я,

Что в наши времена не водятся друзья!

Нет, бурных дней моих на пасмурном закате

Я истинно счастлив, имея друга в брате!

Сердцами сходствуем; он точно я другой:

Я горе с ним делю; он — радости со мной.

Благодарю судьбу! Чего желать мне боле?

Проказничать, шутить, смеяться в вашей воле.

Вы все любезны мне, хоть я на вас сердит;

Нам быть в согласии сам Аполлон велит.

Прямая наша цель есть польза, просвещенье,

Богатство языка и вкуса очищенье;

Но должно ли шутя о пользе рассуждать?

Глупцы не престают возиться и писать,

Дурачить Талию, ругаться Мельпомене;

Смеемся мы тайком — они кричат на сцене.

Нет, явною войной искореним врагов!

Я верный ваш собрат и действовать готов;

Их оды жалкие, забавные их драмы,

Похвальные слова, поэмы, эпиграммы,

Конечно, не уйдут от критики моей:

Невежд учить люблю и уважать друзей.

1816

273. НАДПИСЬ К ПОРТРЕТУ В. А. ЖУКОВСКОГО

                   Он стал известен сам собой;

На лире он любовь, героев воспевает;

                   Любимец муз соединяет

Прекраснейший талант с прекраснейшей душой.

<1817>

274. К НОВЫМ ЗАКОНОДАТЕЛЯМ ВКУСА

Хвала вам, смелые певцы и стиходеи.

В поэзии теперь нам кодекс новый дан:

                   Гораций и Парни — пигмеи,

                   А Пумпер Никель — великан!

1824

275. ЭКСПРОМТ НА ПРОЩАНИЕ С ДРУЗЬЯМИ А. И. И С. И. Т<УРГЕНЕВЫМИ>

Прощайте, милые друзья!

Подагрик расстается с вами,

Но с вами сердцем буду я,

Пока еще храним богами.

Час близок; может быть, увы,

Меня не будет — будьте вы!

1825

276. ЭКСПРОМТ НА ОТЪЕЗД Н. М. КАРАМЗИНА В ЧУЖИЕ КРАИ

            Дельфийский бог, венец тобою дан

            Историку, философу, поэту!

О, будь вождем его! Пусть, странствуя по свету,

Он возвратится здрав для славы россиян!

Май 1826

277. КАПИТАН ХРАБРОВ

ГЛАВА 1

Большой саратовской дорогой,

В кибитке низенькой, убогой,

На родину тащился я,

В село, где в домике смиренном

Жила старушка мать моя,

И с сердцем, часто сокрушенным,

Воспоминала обо мне.

Семь лет я не был в той стране,

Семь лет с родимой я расстался,

В походах и сраженьях был,

Чин капитана получил

И орденами украшался.

Хотел бы я, романтик новый,

Осенний вечер описать

И тоном жалостным сказать,

Как ветер бушевал суровый,

Как с неба дождь ушатом лил,

Как в бурке я дрожал косматой;

Но Аполлон замысловатый,

Увы! меня не наградил

Талантом Байронов чудесных,

И на Руси теперь известных.

Подъехал мой ямщик к реке,

И вот паром. Там вдалеке,

Я вижу, огонек мелькает;

«Скорей, — я закричал, — друзья!

Ночлег нас добрый ожидает:

Я вас согрею и себя».

Старик с плешивой головою,

С седою длинной бородою

Стоит на берегу другом

И нас встречает с фонарем;

А дождь всё льет, и с мокрым снегом.

Слуга мой верный Еремей

В шинели фризовой своей

В дом к старику пустился бегом,

А я за ним, старик за мной;

Ночлегу рад я всей душой.

Мы входим в горницу. На лавке

Старуха сгорбившись сидит,

Лучинка перед ней горит;

В ногах ее мальчишка в шапке

Играет с кошкою своей.

«Старушка добрая, здорово!

Согрей нам чайник поскорей!»

— «Сейчас, бояре! Всё готово!»

И самовар уже кипит,

Ром на столе, я согреваюсь;

Хозяин пристально глядит,

Как я ко сну приготовляюсь.

Мой добрый спутник Еремей

Давно храпит: он спать охотник.

Старик, старуха и работник —

Все вышли вон. Сверчок-злодей

Мне скучным криком спать мешает,

Огарок сальный догорает;

Но как заснуть? Там сотни крыс

Возиться, кажется, сошлись.

Я вдруг вскочил от нетерпенья,

Пошел убежища искать;

В сенях чулан и там кровать:

Вот место для отдохновенья.

Я лег — и слышу разговор:

У старика с женою спор.

«Что мешкаешь? Ступай скорее!

Приезжие сном крепким спят».

— «К рассвету наши прилетят:

Их подожду! Тогда смелее

К концу мы дело приведем;

Пощады нет! Мы их убьем!»

— «А где ж ямщик?» — «Он связан мною

И пьяный на́ сене лежит».

— «Ну, как всё кончится бедою?»

— «Ни слова боле! Я сердит

И проучить тебя умею».

— «Я, Климыч, за тебя робею».

Умолкли. Я тихонько встал,

Кинжал и пистолеты взял;

Сонливый мой слуга проснулся,

Пошли мы ямщика будить:

Насилу наш бедняк очнулся.

«Послушай, нас хотят убить:

Мы у разбойников. Скорее

Коней в кибитку запрягай;

Прочь колокольчик! Не зевай!

Спасемся ночью мы вернее».

Готова тройка. Мы с большим

Трудом ворота отворили;

Бежит старик, работник с ним.

«Вы нас, — кричат, — не ускорили!

Мы здесь. Трудненько вам спастиоь!

Смотри же, барин, берегись!»

Батрак за повода хватает,

Хозяин с топором в руках.

Занес его!.. Откинув страх,

Я выстрелил: он упадает.

Мы ускакали. Провиденье

Избавило от смерти нас!

Вот видим солнца восхожденье:

Настал приятный утра час;

Утихла буря; стадо в поле

Шагами тихими идет,

Пастух играет; дождь не льет.

Хоть птичек хор не слышен боле,

Хоть лист желтеет и летит,

Но божий мир всегда прекрасен.

Свод неба чист, и всё сулит,

Что будет день хорош и ясен.

И вот село! Прелестный вид:

Там на горе крутой, высокой

Великолепный храм стоит,

Внизу река. По ней широкой

И длинный мост ведет в посад.

Народ копышется. Въезжаем.

Отряд мы казаков встречаем

И стражи внутренней солдат;

Они разбойников поймали.

Ямщик остановился мой.

К нам офицер передовой

Бежит… Друг друга мы узнали:

«Ах, это ты, Храбров! Откуда?

Не ожидал такого чуда,

Чтоб здесь увидеться с тобой!»

— «Я еду в отпуск на покой,

Готовился покой мне вечный;

Бог спас меня, мой друг сердечный!»

Я тут ему пересказал

Ночное наше приключенье;

И что ж? Какое удивленье!

Он самых тех воров поймал,

Которых ждал старик плешивый.

Романтик бы красноречивый

Представил кучу тут картин;

Скажу я просто: мы расстались

И как друзья поцеловались.

«Прости, мой милый Валентин!»

— «Прости, Храбров! Мы повидались;

Судьбе спасибо! Добрый путь!»

Мне нужно было отдохнуть,

Я ночь не спал. На постоялом

Остановились мы дворе,

И на разостланном ковре,

Одетый теплым одеялом,

Заснул я крепко. Вот мой сон:

Мне чудилось, что на кладби́ще,

Умерших вечное жилище,

Куда-то я перенесен;

Брожу, а вечер наступает;

На небе молния сверкает,

И гром раскатисто гремит;

Сова хохочет, жук жужжит,

И мышь крылатая летает.

И что ж? Могила предо мной

С ужасным треском расступилась.

И в длинном саване явилась

Тень бледная; меня рукой

Она холодной обнимает…

«Проститься я пришла с тобой:

Смерть лютая нас разлучает!»

Сказала… и узнал я в ней

Тень нежной матери моей.

Я плакал. Сердце трепетало.

Гром грянул. — Я проснулся вдруг.

Родимая, мой милый друг,

Не верю, чтоб тебя не стало!

Нет, от беды избавит бог!

Я, право, обойтись не мог,

Чтоб не представить сновиденья;

Романтики такого мненья,

Что тот поэт не удалец,

Кому не видится мертвец.

Верст десять ехать нам осталось.

От нетерпения казалось,

Что время медленно текло.

Вот наша роща и село,

Вот церковь, пруд, сад плодовитый,

Дом, черепицею покрытый,

Вот конопли и огород;

Мы подъезжаем — я вбегаю

И мать-старушку обнимаю

И целый девок хоровод.

Терентий Карпов, дядька мой,

Служитель пьяный и глухой,

С почтеньем руку лобызает;

Федора-ключница бежит,

От радости на всех брюзжит

И нам обед приготовляет.

«Мой друг Парфен! Бог мне велел

Еще увидеться с тобою!

Ты возмужал, похорошел,—

Сказала мать, — а мне судьбою

Дочь милая еще дана;

Ты будь ей братом! Вот она».

И вдруг я вижу пред собою

Красавицу в шестнадцать лет:

В романах Вальтер Скотта, Мура,

Нодье, виконта д’Арленкура

Читали вы ее портрет.

За стол мы сели: и рубцы

Нам подают, к ним пряженцы,

Бараний бок с горячей кашей,

Жаркого гуся и пирог;

Но есть я ничего не мог,

А любовался всё Наташей.

В дом матушка ее взяла,

Ей было девять лет, не боле;

Священник нашего села

Нашел ее младенцем в поле,

Принес домой и воскормил.

Наташу попадья любила,

Но бог помощницы лишил

Почтенного отца Кирилла.

Тогда он плача упросил,

Чтоб матушка взяла Наташу.

«Бог наградит за щедрость вашу! —

Упав к ногам, он говорил,—

Теперь живу я одинокой;

Как мне за девочкой смотреть?

К тому же в старости глубокой

И мне недолго умереть».

Родительница с восхищеньем

Наташу согласилась взять,

Ее учить и наблюдать

За добрым нравом, поведеньем

И, сколько можно, утешать.

Наташа многое уж знала:

Умела колпаки вязать,

На гуслях песенки бренчать

И полотенца вышивала.

Прошло еще пять иль шесть лет.

Другим Наташа занималась,

И в длинный талию корсет

Она затягивать старалась;

Носила кисею, перкаль,

Большие букли завивала,

«Светлану» наизусть читала;

Лишь одного ей было жаль:

Она не знала по-французски.

Тиранка мода губит нас:

И даже в деревнях подчас

Никто не говорит по-русски.

Наташа в обществах бывала,

Но и с хорошеньким лицом

Большою частью всё молчала.

Всяк может согласиться в том,

Что было ей довольно скучно:

Молчанье с скукой неразлучно.

Представлю я в главе другой,

Читатель, новые картины.

Дошед рассказа половины,

Я смелой напишу рукой

Ряд целый точек

……………………………

                         И от правил

Романтиков не отступлю:

Я точки в повестях люблю;

Лорд Байрон тысячи их ставил,

И подражатели его:

Гиро, Сумет, Виктор Гюго

Лишь точками известны стали

И славу за вихор поймали.

ГЛАВА 2

Читатель, может быть, дивится,

Что я так сведущ и учен;

Но я всегда любил учиться,

И мой полковник, граф Валтрон,

Саксонец, Гете обожатель,

Был мой наставник и приятель;

Он колдунов, чертей любил,

И, признаюсь, ему в угоду,

Я принял новую методу;

Расина-трагика бранил,

Не смел Вольтера звать поэтом,

А восхищался я «Гамлетом»

И «Фауста» переводил.

Мне нужно было отступление:

Читателю я доказал,

Что службы долг мне не мешал

Любить и книги и ученье.

Теперь к Наташе я своей

В восторге сердца обращаюсь.

Вот месяц, как в деревне с ней

Живу и жизнью наслаждаюсь.

Хоть снег порхает по полям,

Мы с нею ре́звимся, гуляем,

При матушке, по вечерам,

Романы, повести читаем;

Старушка дремлет, и для нас

Тем лучше: тысячу я раз

У милой руку поцелую;

Она в невинности своей

Твердит, что я любезен ей;

Я весел, счастлив, торжествую!

Ах, без любви пустыня свет!

Однажды утром мне пакет

Приносят с почты; я читаю:

«Мой друг. Тебя уведомляю,

Что старика ты не убил:

Ему ты руку раздробил;

Он ранен, но в живых остался;

Во многом, к счастию, признался,

И я в Саратов буду с ним.

С тобой, товарищем моим,

Увижусь к радости сердечной.

Твой друг нелицемерный, вечный

                                     Валентин».

Я доброй матери моей

Прочел приятеля посланье.

«Исполни бог мое желанье! —

Она сказала. — Может, ей

Он и жених! Не правда ль, милый?

Стараться будем всею силой,

Чтоб он Наташу полюбил!

Он не богат, я это знаю,

Но честен, говорят, и мил;

А честность я предпочитаю

Богатству и чинам большим».

Я был в смущеньи, недвижим

И не сказал в ответ ни слова,

А милая была готова

Заплакать от таких речей.

Но, к счастью, капитан-исправник,

Великий краснобай, забавник,

На двор катит с женой своей,

Большой охотницей до чтенья,

Питомицей мадам Жарни.

«Скорее чаю и варенья, —

Кричит старушка, — вот они.

А, Петр Фомич, прошу садиться!

Аксинья Павловна, ко мне,

Поближе, только не чиниться.

Давно мы в здешней стороне

Гостей любезных не видали.

Прошу Парфена полюбить;

Надеюсь, вы о нем слыхали:

Он отпущен со мной пожить;

Господь старуху утешает».

И Петр Фомич меня тотчас

С восторгом к сердцу прижимает,

Жена учтиво приседает:

«Monsieur Храбров, мы ждали вас

С большим, поверьте, нетерпеньем!

Я слышала, что вы поэт!

Скажите, правда или нет?

Я очень занимаюсь чтеньем,

И романтизм меня пленил.

Недавно Ларина Татьяна

Мне подарила Калибана:

Ах, как он интересен, мил!

Заиры, Федры, Андромахи

Не в моде более у нас;

О них и наши альманахи

С презреньем говорят подчас».

— «Что, каково, — Фомич вскричал,—

Умом хозяйка щеголяет?

Неделю каждую журнал

Она недаром получает;

Язык французский ей знаком,

И розовый ее альбом

Наполнен разными стихами,

Рисунками и вензелями».

Но вот Наташа за столом

Чай ароматный разливает.

Франтиха с головы снимает

Московский щегольской берет;

«Подобного в уезде нет, —

Она с улыбкою сказала, —

Мадам Ле-Бур шлет всякий год

Мне кучу иностранных мод;

Но дорога несносно стала,

А с ней расстаться не могу,

В большом я живучи кругу».

Чай отпили, и ночевать

Остались гости дорогие;

Их должно было удержать:

Проезды осенью дурные,

И Петр Фомич, исправник наш,

Хоть должностью давненько правил,

Мостов же вовсе не исправил,

Свой наблюдая авантаж,

Иль прибыль, говоря по-русски;

Чтоб мне от рифмы не отстать,

Одно словечко написать

Осмелился я по-французски.

Ты смелость не почти виной,

Читатель благосклонный мой!

ГЛАВА 3

Питомица мадам Жарни,

Супруг ее и bon ami[285]

У нас довольно погостили,

И только чрез четыре дни

Мы их в Саратов отпустили.

Ах, сколько мы прочли стихов,

На сцену вызвав колдунов

Немецких, английских, шотландских,

Норвежских, шведских и лапландских.

И, в чертовщину углубясь,

С восторгом мы о ней читали;

Вкус тонкий и в твореньях связь

Мы сущим вздором почитали.

Еленой[286] Фаустовой быть

Аксинья Павловна желала,

Чего-то тайного искала

И не хотела говорить

О классиках она ни слова;

Но всей душой была готова

С рогами черта полюбить

И всю вселенну удивить

Рождением Эвфориона.

Исправник был другого тона:

Он слушал нас и всё зевал;

С старушкою в пикет играл,

И пунш ему был утешеньем.

Романсов русских нежным пеньем

Наташа забавляла нас.

«Ах, милая, как жаль, что вас

Мадам Тегиль петь не учила, —

Вздохнув, франтиха говорила, —

В Москве я пела и сама,

Но, к огорченью, всё забыла.

В провинции сойти с ума

Не мудрено от страшной скуки;

Я здесь четвертый год живу,

Всё как во сне, не наяву,

И не беру гитары в руки».

Вот как мы быстрые часы

С гостьми своими провождали;

Соседей клали на весы

И всех почти критиковали;

Так водится: людей хвалить

Трудней гораздо, чем бранить.

На святках предводитель Хватов

Дает огромный маскерад

И приглашает нас в Саратов.

Я приглашенью очень рад;

Но тамо милая со мною

Мазурку будет танцевать

И легкостью, и красотою

Всем нравиться и всех пленять.

Мы съехались, и полковая

На хорах музыка гремит;

Приличность и порядок зная,

Наш предводитель Неофит

Иванович, одетый греком,

Княгиню Милову ведет;

Танцуя польский, руку жмет;

Он самым модным человеком

У нас в губернии слывет

И, душ две тысячи имея,

Жать руки может не робея.

Аксинья Павловна со мной

Идет, жеманясь, в сарафане;

Супруг ее, в ямском кафтане,

С предлинной черной бородой,

Наташу подхватив, тащится

За маскарадною толпой;

Вбегает в залу и кружится

Кадриль пастушек, пастухов;

Губернский стряпчий Батраков

Является в усах гусаром;

Разносчик с ленточным товаром

Смешные делает прыжки

И дамам подает стишки.

Армяне, арлекины, турки

Теснятся, бегают кругом.

Какой шум, крик, какой содом!

Но полночь бьет, и вмиг мазурки,

К отраде многих, начались.

Я взял Наташу. Понеслись

Мы с нею вихрем по паркету.

Часа три посвятив пикету,

Старушка мать явилась к нам.

Мазурки кончились, мы сели.

Разносят виноград гостям,

И яблоки, и карамели,

Оршад, и мед, и лимонад,

И пунш охотникам до рома.

Почтеннейший хозяин дома

Всех угощать душевно рад.

Но что я вижу? В парике

И упираясь на клюке,

Подходит маска с длинным носом

И тотчас к матушке с вопросом:

«Давно ль сынок приехал твой,

И долго ль поживет он с нами?

Какой же молодец собой!

Подай мне руку, милый мой!

Мы были в старину друзьями»,

И вдруг мне на ухо шепнул:

«Я Валентин!» — и ускользнул.

Здесь Валентин, и в маскераде

В дурацком резвится наряде,

Подумал я, он шут большой

И до проказ охотник вечно.

Ко мне он будет? Рад сердечно:

Он добрый сослуживец мой.

В Наташу влюбится? Так что же?

Я в ней уверен, для нее

Я всех милее и дороже,

Открыто сердце мне ее.

Но вот уж солнца на восходе,

Московской повинуясь моде,

Пустились гости по домам;

По нашим вороным коням

Ямщик брадастый вмиг ударил

И скоро нас в село доставил.

ГЛАВА 4

Зима настала; снег пушистый

Покрыл и холмы, и луга;

И пышной Волги берега

Освещены луной сребристой.

Летит на тройке удалой

К нам гость доселе небывалый,

Князь Пустельгин, плясун лихой,

Охотник псовый, добрый малый,

Хотя немного и болтлив.

Гусаром будучи, военной

Он как-то службы невзлюбив,

В Московский перешел архив.

Богатый дядя и почтенный

Каким-то случаем ему

Чин камер-юнкера доставил;

В прибавок старичок к тому,

Скончавшись, молодцу оставил,

Так сказать, pour la bonne bouche[287],

В Саратове пять тысяч душ.

У предводителя на бале

С Наташей князь вальсировал

И даже ей на опахале

Экспромт какой-то написал,

Чувствительный и кудреватый,

Из антологии им взятый.

Итак, князь Пустельгин у нас:

Счастливый для старушки час!

Она в сердечном восхищеньи.

Федора и весь дом в волненьи:

Чем угостить? Что подавать?

Вот несут кофе с сухарями,

Витушками и кренделями.

«Прошу на гуслях поиграть,—

Наташе матушка сказала,—

Давно я очень не слыхала

Любимой песенки моей:

„Соловей, мой соловей!“»

Наташа милая запела

Приятно, просто, как умела;

Я, бледный, близ нее стоял

И ноты ей перебирал.

«Прелестно, sur mon Dieu[288], прелестно! —

С ужимкой Пустельгин сказал. —

И Булахов, певец чудесный,

Хотя в столице и живет,

Не лучше этого поет».

Потом, ко мне подсев поближе,

«Вы были, слышал я, в Париже, —

Промолвил он, — скажите нам,

Чем боле занимались там?

Каков Тальма в игре Ореста?

Приятна ли Менвьель-Фодор?

Вы всех их знали… Я ж ни с места

И нигде не был до сих пор;

Но я вояж предпринимаю,

И прямо в Рим. От скуки здесь

Скачу я по полям, порскаю

И в карты проигрался весь!»

Мы после вдруг заговорили

О новых книгах, о стихах

И модный романтизм хвалили.

«Хвала германцам! О чертях

Они понятие нам дали! —

Вскричал наш князь. — И доказали,

Что шабаш ведьм и колдунов,

Мяуканье и визг котов,

Крик филинов и змей шипенье —

Прямое сцены украшенье;

И что „Британию“, „Магомет“,

В котором чертовщины нет,

Ни всей прелестной, адской свиты,

Несносны, скучны, позабыты!..»

Что вижу я? Товарищ мой,

Романтик скромный, небольшой,

К вечернему столу явился.

«Насилу я освободился,

Мой друг Храбров, от скучных дел.

Разбойник, атаман Маркел,

Во всем перед судом открылся.

Пятнадцать лет назад тому

Случайно удалось ему

Ограбить барина с женою.

В коляске, позднею порою,

Несчастный ехал из гостей

С подругой доброю своей,

С дитятей, нянею, слугою.

И с грозной шайкою злодей

На них напал. Все пали мертвы.

Но дочь, младенец двух годов, —

Сам бог ей, видно, был покров,—

В живых осталась, и сей жертвы

Всесильный не хотел принять:

Злодеи на нее поднять

Рук кровожадных постыдились,

Хотя, оставив под кустом,

Они с добычей удалились;

И утром, ехавши верхом,

Священник, говорят, почтенный

Нашел ее и, пораженный

Младенца ангельской красой,

Отвез ее в кров мирный свой…»

«И вот она!» — старушка закричала,

Наташа в обморок упала;

Я в трепете ее держал

И в чувство привести старался.

Весь дом на помощь к ней сбежался,

А камер-юнкер ускакал,

Увидев общее смятенье

И хлопоты и огорченье.

<1828–1829>

278. К А. С ПУШКИНУ

Поэт-племянник, справедливо

Я назван классиком тобой!

Всё, что умно, красноречиво,

Всё, что написано с душой,

Мне нравится, меня пленяет.

Твои стихи, поверь, читает

С живым восторгом дядя твой.

Латоны сына ты любимец,

Тебя он вкусом одарил;

Очарователь и счастливец,

Сердца ты наши полонил

Своим талантом превосходным,

Все мысли выражать способным.

«Руслан», «Кавказский пленник» твой,

«Фонтан», «Цыганы» и «Евгений»

Прекрасных полны вдохновений!

Они всегда передо мной,

И не для критики пустой.

Я их твержу для наслажденья.

Тацита нашего творенья

Читает журналист иной,

Чтоб славу очернить хулой.

Зоил достоин сожаленья;

Он позабыл, что не вредна

Граниту бурная волна.

<1829>

279. К В. А. ЖУКОВСКОМУ («Товарищ-друг! Ты помнишь ли, что я…»)

        Товарищ-друг! Ты помнишь ли, что я

                               Еще живу в сем мире?

Что были в старину с тобою мы друзья,

                              Что я на скромной лире,

Бывало, воспевал талант изящный твой?

Бывало, часто я, беседуя с тобой,

           Читал твои баллады и посланья:

Приятные, увы, для сердца вспоминанья!

Теперь мне некому души передавать:

С тобою, В<яземски>м, со всеми я в разлуке;

           Мне суждено томиться, горевать

           И дни влачить в страданиях и скуке.

Где Б<лудо>в? Где Д<ашко>в? Жизнь долгу посвятив,

                             Они заботятся, трудятся;

Но и в трудах своих нередко, может статься,

Приходит им на мысль, что друг их старый жив.

Я жив, чтоб вас любить, чтоб помнить всякий час,

                                  Что вас еще имею;

Благодаря судьбу, я в чувствах не хладею.

Молю, чтоб небеса соединили нас.

9 января 1830

280. А. С. ПУШКИНУ

Племянник и поэт! Позволь, чтоб дядя твой

На старости в стихах поговорил с тобой.

Хоть модный романтизм подчас я осуждаю,

Но истинный талант люблю и уважаю.

Послание твое к вельможе есть пример,

Что не забыт тобой затейливый Вольтер.

Ты остроумие и вкус его имеешь

И нравиться во всем читателю умеешь.

Пусть бесится, ворчит московский Лабомель:

Не оставляй свою прелестную свирель!

Пустые критики достоинств не умалят;

Жуковский, Дмитриев тебя и чтут и хвалят;

Крылов и Вяземский в числе твоих друзей;

Пиши и утешай их музою своей,

Наказывай глупцов, не говоря ни слова,

Печатай им назло скорее «Годунова».

Творения твои для них тяжелый бич,

Нибуром никогда не будет наш москвич,

И автор повести топорныя работы

Не́ может, кажется, проситься в Вальтер Скотты.

Довольно и того, что журналист сухой

В журнале чтит себя романтиков главой.

Но полно! Что тебе парнасские пигмеи,

Нелепая их брань, придирки и затеи!

Счастливцу некогда смеяться даже им.

Благодаря судьбу, ты любишь и любим.

Венчанный розами ты грации рукою,

Вселенную забыл, к ней прилепясь душою.

Прелестный взор ее тебя животворит

И счастье прочное, и радости сулит.

Блаженствуй, но в часы свободы, вдохновенья

Беседуй с музами, пиши стихотворенья,

Словесность русскую, язык обогащай

И вечно с миртами ты лавры съединяй.

Июль 1830

A. И. МЕЩЕВСКИЙ