Владимир Иванович Панаев, сын общественного деятеля и видного масона И. И. Панаева, родился 6 ноября 1792 года в городе Тетюшах Казанской губернии. Рано потеряв отца, воспитывался вместе с братьями и сестрами в семье дяди, брата матери, А. В. Страхова, племянника и друга Г. Р. Державина. Образование получил в Казанской губернской гимназии, в 1804 году преобразованной в университет. Еще в нижнем классе гимназии начинает писать стихи, а затем входит в литературное общество университета. По примеру брата и своего учителя, известного идиллика Ф. К. Броннера, Панаев обращается к жанру идиллии — одному из характернейших для европейского сентиментализма (ср. «Дафнис и Милон», 1810); образцом ему служит преромантическая идиллия Геснера. Около 1814 года известие об идиллиях Панаева было передано Державину, который ободрил начинающего поэта. В 1815 году Панаев переезжает в Петербург, лично знакомится с Державиным и входит в его литературный круг. В 1816 году он избирается действительным членом Общества любителей словесности, наук и художеств, а в январе 1820 года — Общества любителей российской словесности. Служит Панаев в департаментах министерств юстиции и путей сообщения (1817), затем в комиссии духовных училищ (1820). Он печатается в «Сыне отечества», «Соревнователе», но особенно в «Благонамеренном», с редактором которого, А. Е. Измайловым, он сошелся ближе других. Панаев был одним из активнейших «михайловцев» и постоянным посетителем салона С. Д. Пономаревой (по преданию, драматическая любовь к нему хозяйки стала причиной ее безвременной смерти). В салоне Пономаревой Панаев был одним из вдохновителей кампании против «молодых поэтов» (Дельвига, Баратынского), хотя непосредственного участия в полемике с ними не принимал.
Литературная продукция Панаева в конце 1810-х — начале 1820-х годов довольно разнообразна. Он — автор нескольких речей и похвальных слов: Александру I, М. И. Кутузову, «Речи о любви к отечеству» (1819) и других, проникнутых охранительно-патриотическими тенденциями; многочисленных новелл-анекдотов в жанре «справедливой» или «полусправедливой» повести («Жестокая игра судьбы», 1819; «Приключение в маскараде», 1819; «Отеческое наказание», 1819, и др.). Он пишет альбомные стихи, послания, элегии и т. д., среди которых есть несколько несомненно удачных («Вечер», «К А. Н. А. при начале весны», 1820). К числу его лучших элегий принадлежит медитация «К родине» (1820), навеянная воспоминаниями детства и насыщенная реалиями. Однако основным жанром Панаева остается идиллия, принципы которой он формулирует в рассуждении «О пастушеской или сельской поэзии» (1818). Вслед за Геснером Панаев ищет в идиллии патриархальной «невинности и чистоты нравов» и «языка сердца», отвергая, хотя и не безусловно, возможность современной идиллии, так как «продолжительное рабство» сделало «грубыми и лукавыми» «нынешних пастухов и земледельцев» и исключило «мифологические вымыслы». Примитивная идеализация древности, требование непременной назидательности и осуждение всего «низкого и грубого» сближает Панаева с поздними эпигонами сентиментализма. В 1820 году Панаев издал свои идиллии 1810–1819 годов отдельным сборником. Сборник этот был с восторгом принят в кругу «Благонамеренного», где за Панаевым прочно утвердилось название «русского Геснера»; сдержанно-комплиментарные отзывы получил он от И. И. Дмитриева и Жуковского. Академия наук по представлению А. С. Шишкова наградила его золотой медалью. Пушкин и Баратынский отозвались о творчестве Панаева резко иронически.
Идиллии Панаева были известным литературным достижением: они отличались свободой версификации и поэтической техники и показывали гибкость и емкость самого жанра — от дескриптивной элегии до небольшого сценического действия. Вместе с тем, лишенные драматического начала и строго выдержанные в пределах нейтральной, «средней» лексической нормы, они производили впечатление чрезвычайно правильных и холодных поэтических этюдов с обязательным дидактическим элементом; психологический строй персонажей задан заранее и крайне рационалистичен.
Панаеву принадлежат также опыты стилизаций русской народной лирической песни, которую он стремится сблизить с жанром идиллии в своем понимании. Тяготение Панаева к народной песне отмечал его друг и биограф Б. М. Федоров. В национальном характере Панаев особенно выделял патриархальные черты[125]. Эта же тенденция характеризует и его повесть из крестьянской жизни «Иван Костин» (1823).
В 1820-е годы Панаев успешно продвигается по службе — от начальника V отделения департамента уделов (1826) до директора канцелярии министерства императорского двора (1832). Он тесно связан с виднейшими деятелями бюрократической сферы, является членом многочисленных комиссий, кавалером нескольких русских и иностранных орденов, почетным членом ученых и литературных обществ, а с 1841 года — ординарным академиком по отделению русского языка и словесности. Любитель живописи, Панаев в течение 50 лет собрал одну из лучших в Петербурге частных картинных галерей. В 1848 году он был избран почетным членом Академии художеств. В своих литературных вкусах и симпатиях он остановился на 1820-х годах; он органически не приемлет современной литературы, начиная с Гоголя, за ее демократически-разночинный характер и в 1840–1850-е годы представляет в глазах связанного с ним молодого поколения литераторов (племянник его И. И. Панаев, А. Я. Панаева, молодые Аксаковы) фигуру архаическую, смешную и реакционную. Умер Панаев 20 ноября 1859 года. Незадолго до смерти он написал свои «Воспоминания»[126], — небезынтересные по литературному и историческому материалу, но тенденциозные, они вызвали целую серию «поправок» и полемических откликов.
84–90. ИДИЛЛИИ
1. ИДИЛЛИЯ IXДафнис и Дамет
Ах, Дафнис, как я рад, что встретился с тобою!
О, видно по глазам; но что тому виною?
Вот что: ты лучшим здесь слывешь у нас певцом,
Я также, все согласны в том,
Сам петь недурно начинаю,
И потому… давно желаю
Измерить мой талант с твоим…
Ну, далее.
Но я всегда других стыдился,
Всё случая искал с тобою быть одним —
Нашел его, и рад.
Как ты переменился!
Где скромность прежняя, застенчивость твоя?
Что б это значило? Но петь согласен я:
В тебе достойного соперника имею.
О, веришь ли, певец, равняемый Орфею,
Я и теперь бы не посмел
Дар скудный, мне доставшийся в удел,
Измеривать с твоим; но… Дафна приказала!
«Поди, — она сказала, —
Сразися с Дафнисом и выиграй заклад:
Пусть не одна пастушка Амарила
Гордится, что певца пленила».
Я тем охотнее с тобой сразиться рад.
Кто ж будет нас судить? кем скажется награда?
Да, правда; надобно кого-нибудь позвать.
Послушай: там у водопада
Лег Палемон почтенный отдыхать;
Он славный был певец: сходи за ним скорее.
К тому же он старик:
При старике я буду петь смелее.
(Дамет пошел и вмиг
Назад со стариком вернулся.)
Послушай, дедушка…
Тут старец улыбнулся
И не дал Дафнису договорить.
«Довольно, — он сказал, — довольно, разумею:
Мне должно двух певцов в искусстве рассудить?
Согласен, как могу и как, друзья, умею,
Вам в этом деле услужить.
О, я люблю сей спор невинный, милый,
И много сам певал; теперь же, старец хилый,
Лишь слушаю других. Но где заклад, и в чем?»
Я прост вот этим посошком;
Тирсисовой рукою
Он весь покрыт узорчатой резьбою.
Что держишь, Дафнис, ты?
Его ж работы кружку:
С боков кругом по ней цветы;
На крышке виден фавн, целующий пастушку.
Изрядно; сядемте, и старший пусть начнет.
Твой, Дафнис, кажется, черед.
Муза! ты была со мною
Неразлучна с детских лет;
Наученному тобою,
Мне дивится белый свет, —
Неужели тщетно ныне
Раздается по долине
Глас тебя зовущий мой?
Услади его, настрой!
Буди благосклонна,
Муза, вновь ко мне
И мольбы услыши
Юного певца!
Научи получше
Песенку сложить,
С кружкой воротиться,
Дафне услужить.
Раз полдневною порою
Отшатнулся в темный лес
Мой барашек и стрелою
Вмиг из глаз моих исчез.
Я за ним бежать пустился;
Но напрасно — заблудился,
Сеням края не видал
И от жажды умирал.
Нынешней весною
В первый хоровод
С Дафной чернобровой
Я пошел плясать;
Начал — так был весел!
Кончил — стал уныл,
Голову повесил,
И не спал всю ночь.
Вдруг навстречу Амарила.
«Знать, устал ты, пастушок?» —
Подошедши говорила.
«Я от жажды изнемог!»
— «Вот возьми кувшин с водою».
Стала Гебой предо мною;
Я к кувшину — и не знал,
Что с водой любовь глотал.
От чего ж бы это?
В пляске, под шумок,
Дафна мне пожала
Руку, а потом
Нежно посмотрела
Прямо мне в глаза;
Я взглянул — у Дафны
Канула слеза.
Хоть уста и прохладились,
Но, увы! вот здесь зажглось;
Мы друг другу поклонились,
Чтоб идти домой — не шлось:
Слово я, она другое;
Вскоре сделалось нас трое:
К нам Амур слетел с небес;
Озарился мрачный лес!
На другое утро
Я опять грустил;
Минул целый месяц —
Прочь не шла тоска:
Дафнин взор унылый
Был всё предо мной;
Лишь встречаясь с милой,
Грусть я забывал.
Оба сделались смелее:
Поцелуя я просил —
Застыдилась — тем милее,
Слаще он, казалось, был!
Часто после Амарила
Пастушка тут находила.
Дни счастливы! каждый час
Даром не пропал у нас!
— «Дафна! — так однажды
Молвил я, вздохнув. —
Что, скажи, со мною?
Первый хоровод…»
— «О, Дамет любезный! —
Дафна прервала.—
Ах, теперь я вижу,
Что тебе мила!»
«Клит! отдай мне Амарилу!» —
Я отцу ее сказал.
Он упрямился, насилу
Ста́рика я уломал.
Клит нам дал благословенье.
Радость, сердца утешенье!
Скоро ль, скоро ль, милый друг,
Буду я тебе супруг?
«Уж давно любила
Я тебя, Дамет,
Но сказать не смела.
Ах, теперь ты мой!»
Тут мы обнялися,
Грусть моя прошла.
О, лети, промчися
Время до венца!
Прекрасно! Оба так вы пели, что не знаю,
Кого мне предпочесть из вас?
Итак, обоих награждаю:
Меняйтесь в добрый час.
2. ИДИЛЛИЯ XIIФиллида и Коридон
Филлида! дождь прошел, ветр стихнул, туч не стало,
И солнышко опять на небе просияло.
Как рада, а меня ненастье напугало;
Пришлось бы до ночи пробыть в пещере нам.
Ну пособи же мне пробраться
По этим камням и ручьям.
Вот посох мой, держись, да чур не спотыкаться;
Так… хорошо… Взгляни ж теперь, мой друг,
На небо, на леса, на горы, этот луг —
Всё обновилося, всё лучше стало вдруг,
Светлее, зеленей! Нельзя налюбоваться!
Как блещут мокрые древесные листы!
Как ожили цветы
И травы полевые!
Благоуханием весь воздух растворен;
Дол снова ревом стад веселым оглашен;
Здесь прыгают мои ягнятки молодые,
Там разбрелись волы, здесь стая коз с козлом
На скалы лепится крутые.
Ах, вот и радуга!
Прекрасно! но пойдем.
Куда же ты?
Домой.
Так скоро? Подождем:
Теперь уж нас не вымочит дождем.
Нет, нет, и без того я много запоздала.
Мне матушка накрепко приказала
Вернуться засветло домой.
Но солнышко еще высоко над горой —
Далёко ли дойти? Побудь, побудь со мной
Хотя один часочек!
Дай мне обнять себя, поцеловать разочек!
Ты неотвязчив стал:
Еще ли не довольно?
Ну что за поцелуи? полно!
Но если я тебя в пещере целовал
Сто раз, без спросу, добровольно,
Так почему ж теперь…
В пещере, в темноте —
Совсем другое дело!
А здесь светло; притом же мы на высоте:
Что, если?.. сердце обомлело!..
Мне стыдно без того в глаза тебе смотреть.
Так делать нечего, знать должно потерпеть!
Послушай: говорить ли дома,
Что я с тобой, и где, и как,
Скрывалась от дождя и грома?
Ах, нет, не говори!
Да почему ж не так?
И что худого тут? Нет, лгать я не умею.
И даже скажешь то, как целовалась ты?
С твоей болтливостью не долго до беды!
О, я не так проста, я очень разумею,
Что этого нельзя сказать!
А также и того от матушки скрывать,
Что я случайно здесь с тобою повстречалась;
Что нас застигнул дождь; где скрылись от него;
Как грому, молнии я в темноте боялась,
Как я к груди твоей от страху прижималась…
Нет, нет, прошу тебя, не говори того!
Нас побранят, видаться нам закажут.
Как недогадлив ты! Тебе ж спасибо скажут
За то, что в этот раз не покидал меня:
Ведь не могла ж бы я
Пробыть одна в такой пещере страшной, дикой.
Не бойся, Коридон; мне ль зла тебе желать?
Насилу удалось ему растолковать,
Что россказни ее ей будут же уликой.
Филлида речь его, казалось, поняла,
Быть молчаливой обещалась;
Но лишь домой пришла,
Лишь стали спрашивать — в минуту проболталась.
И лучше сделала: заботливая мать
Хоть пожурила дочь, однако ж догадалась,
Что мужа незачем другого ей искать.
3. ИДИЛЛИЯ XIVКоридон
Разметавшися небрежно
Под ореховым кустом,
В час полдневный почивала
Сладким Амарила сном.
Недалёко прилунилось
Коридону проходить.
Он давно любил пастушку
И умел любимым быть;
Но любовь сердец невинных
Молчалива и робка:
Та украдкой страсть питала,
Тот вздыхал исподтишка.
Коридон остановился,
Робко посмотрел вокруг
И на цыпочках прокрался
К Амариле через луг.
Драгоценные минуты!
Он дерзает в первый раз
Так рассматривать пастушку,
И отвесть не может глаз:
Видит грудь полуоткрыту,
Стан, достойный Аонид,
Перлов ряд под розой — пламень
Разгоревшихся ланит.
И невольно опустился
На колени Коридон;
Свет в очах его затмился,
Сердце замерло — и он…
Жарким, страстным поцелуем
Амарилу разбудил;
Лишь взглянула — вмиг закрылась;
Своевольник отскочил
И, потупя робко взоры,
Ждал упреков за вину;
Но пастушка, ни полслова
Не промолвивши ему,
Быстро скрылась в чаще леса.
Грустен шел пастух домой.
«Что я сделал, неразумный? —
Говорил он сам с собой. —
Как теперь я с нею встречусь,
Как взгляну, заговорю?
Рассердилась! и за дело!
Попустому растворю
Завтра с солнечным восходом
В шалаше моем окно:
В хижине у Амарилы
Не растворится оно!
Понапрасну заиграю
На свирели вечерком:
Милая не будет больше
Вторить нежным голоском!
А потом и перестанет
Пастушка́ совсем любить.
Ах, зачем бы мне без спросу
С ней так дерзко поступить?»
Коридон и не ошибся:
Добрый прежде знак — окно —
Три дни запертым стояло;
Но в четвертый вновь оно
Растворилось понемножку;
В тот же самый вечерок
Амарилин соловьиный
Вновь раздался голосок;
А потом, через неделю,
Встретясь как-то с пастушком
У Амурова кумира,
Молвила ему тишком,
Что уж больше не сердита,
И просила пособить
Жертвенник малютки-бога
Вязью миртовой обвить.
4. ИДИЛЛИЯ XVПалемон
Прекраснейшим утром, зимою,
Сидел Палемон в шалаше под окном,—
Дрова, запасенны порою,
Пылали в горнушке трескучим огнем.
Он стужи в тепле не боялся,
С улыбкою в поле свой взор простирал,
Картиной зимы любовался
И в мыслях возврата весны не желал.
«О, сколь ты, природа, прекрасна!
Ничто не изменит твоей красоты:
Гроза ли пылает ужасна,
Ревут ли Бореи, цветут ли цветы —
Всегда ты, во всем совершенна!
Как блещет равнина, сквозь легкий туман
Дрожащим лучом озаренна!
Какой беспредельный снегов океан!..
Там дубы стоят обнаженны,
На ветвях их иней пушистый навис;
Там ели мелькают зелены,
Местами чернеет густой кипарис.
Поля и луга опустели;
Не видно на паствах гуляющих стад;
Замолкли пастушьи свирели,
И певчие птички нахохлясь сидят.
Один лишь снигирь краснобокий,
Чирикая, скачет по гибким кустам;
Лишь слышен глухой и далекий
Стук сильных ударов цепа по гумнам;
Лишь изредка снежной равниной
С дровами ленивый протащится вол».
Старик помешал хворостиной
В горнушке и снова к окну подошел.
«Зима и моя наступила:
Рассыпался иней на черных кудрях;
Оставила прежняя сила;
Погаснул румянец, игравший в щеках!
Но ах! сожалеть ли о красной
Дней юных промчавшейся быстро весне?
Кто младость провел не напрасно,
Тот с ней потерял заблужденья одне.
Кто был добродетели верен,
Полезен семейству и ближним своим,
Тот должен быть твердо уверен,
Что вечно пребудет минувшее с ним!
Когда я о нем вспоминаю,
Мне кажется, будто какого-нибудь
Старинного друга встречаю
Иль вижу цветами усыпанный путь!
К тому же на что поменяюсь
Любовью всеобщей моих земляков,
Которой теперь наслаждаюсь,
Достигнувши честно седых волосов?
Что может иное сравниться
С отрадой примерных детей воспитать,
Счастливым успехом гордиться,
Награду в невинных их взорах читать?
Подобно как снова весною
Природа получит свою красоту,
Так жизнью моей молодою
Я в милом Дамете моем расцвету!»
5. ИДИЛЛИЯ XIXДамет
Дамета застигнула ночь на пути —
Он шел из соседства обратно —
Не близко еще оставалось идти,
А время так было приятно:
Зефир утомленный едва колебал
Кудрявые бука вершины;
Свод неба звездами усеян блистал;
Дремали во мраке долины.
Пастух осмотрелся и лег отдохнуть.
Величие ночи его поражало,
Священный восторг проливало во грудь,
К благим помышленьям склоняло.
«О ночь! — говорил он, — с каким завсегда
Особенным сердца движеньем,
Простертый на холме иль скате пруда,
Смотрю на твое приближенье!
„Познайте! — однажды жрец Панов сказал,—
Цветок, попираемый мною,
Кузнечик, который теперь прокричал,
Таясь под густою травою,
Не меньше о славе творца говорят,
Как горы, дубравы и воды!“
Он прав; сей урок повторял я стократ,
Дивяся устройству природы.
Приятно повсюду ее наблюдать,
Земли красотой любоваться;
Но взором по звездному небу блуждать,
В безмерности тверди теряться
Едва ль не приятней всего для меня!
В себя самого погруженный,
Я часто не вижу, как вестница дня
Восток расцветит омраченный.
И если случится, что Мирра моя
Те чувства со мной разделяет,—
Всю сладость тогда познаю́ бытия!
В восторгах душа утопает,
И слезы лиются обильной струей!
О боги! молю вас, храните
Жизнь Мирры моей дорогой!
Блаженство мое продолжи́те!
С тех пор как люблю и взаимно любим,
Я сделался лучше, добрее!
Но только ли? к вам, всеблагие, самим
С тех пор прилепился сильнее,
И даже как будто стал выше душой!
О боги! молю вас, храните
Жизнь Мирры моей дорогой!
Блаженство мое продолжи́те!»
Дамет, отдохнувши, пошел, но мечты
Всё юноши грудь волновали;
Меж тем соловьи, оглашая кусты,
Дорогу его сокращали.
6. ИДИЛЛИЯ XXIIСновидение
Ты кажешься грустным, любезный Микон?
Скажи, что случилось с тобою?
Меня потревожил сегоднишний сон:
Посмейся, Меналк, надо мною.
О, верно, ты видел подземных богов?
Напротив. Послушай: мне снилось,
Что будто десяток, иль больше, годов
С меня неприметно свалилось…
Увы! это только во сне, на беду.
Что будто, став юношей снова,
В каком-то обширном, прекрасном саду,
Под тению мирта густого
Лежал я на мягкой душистой траве;
В кустах соловьи распевали;
Зефиры ж, скрываясь в цветах, мураве,
Прохладой в лицо мне дышали;
А шум водопада в соседнем лесу,
Сквозь чащу дерев проникая,
Всё больше и больше склонял от часу́
К дремоте…
И ты, засыпая…
Я не́ спал. Вдруг, вижу, подходит ко мне
Пастушка, осанкой — богине,
Цветущей красою подобясь весне
(Взор девы, склоненный к корзине,
Глубокую сердца печаль выражал);
Приближилась — стала — взглянула —
И что же? Кого я в пастушке узнал?..
Дориду!
Дочь старца Эввула?
Дориду, подругу младенческих лет,
Которой любовь озарила
Блаженством Миконовой жизни рассвет,
Завидную участь сулила!
Которую воля всесильных богов
Дияниной жрицей назвала
В то время, как нежность счастливых отцов
Нам брачный венок соплетала!..
Прельщен, очарован виденьем таким,
Я бросился к милой, но прежде,
Чем обнял, виденье исчезло как дым —
Лишь руки коснулись к одежде —
И я, пожалей, пробудился от сна!
Так это тебя возмущает?
Не дважды в течение года весна
Цветами поля убирает —
Не дважды, товарищ, нам быть молодым.
Ты за тридцать за пять считаешь,
Слывешь в околотке разумным таким,
Сам твердо уверен и знаешь,
Что прошлого снова нельзя воротить,
А хочешь (как друг, попеняю) —
Ребенок! — бегущую тень изловить.
О, слишком уверен и знаю!
И завтра охотно готов над собой
С тобою же вместе смеяться,
Но ныне с прелестной о прошлом мечтой,
Поверь мне, не в силах расстаться!
Как осенью солнце внезапно блеснет,
Прощаясь с унылой природой,
И птичка весеннюю песню поет,
Обманута ясной погодой,—
Так я, обольщенный сегодняшним сном,
Хотел бы на время забыться;
Иль лучше, хотел бы увериться в том,
Что он наяву продолжи́тся!
7. ИДИЛЛИЯ XXV[128]Осень
Мрачно октябрское небо;
Печален природы отцветшия вид;
Ни взору, ни слуху отрады:
Душа унывает, и сердце невольно грустит!
Солнце во мгле потонуло!..
Бывало, вершины лесистых холмов,
Сияя, мне день возвещают;
А запада пурпур и розовых сонм облаков,
В зеркале вод отражаясь,
Зовут насладиться картиной другой.
Теперь же густые туманы
Скрывают и холмы и дымом встают над рекой.
Прежде сквозь этот кустарник
Невидимо тихий катился ручей;
Теперь он потоком сердитым
Стремится, шумит и меж голых сверкает ветвей.
Овцы рассеянно бродят;
Голодные, ищут близь корней дерёв
Остатков травы уцелевшей;
Волов заунывный в долине мне слышится рёв;
Теплой окутан одеждой,
Пастух, пригорюнясь, на камне сидит;
Товарищ его неразлучный,
Собака, не ластится больше к нему и скучи́т.
Поздний цветок колокольчик!
Недолго тропинки тебе украшать:
Суровою осень рукою
Готова последнее Флоры убранство пожать!
Мрачно октябрское небо;
Печален природы отцветшия вид;
Ни взору, ни слуху отрады:
Душа унывает, и сердце невольно грустит!
Смо́тря на желтые листья,
На лик помертвелый окрестной страны,
Со вздохом себя вопрошаю:
Дождусь ли я снова, дождусь ли возврата весны?
Рощи оденутся ль в зелень?
Распустятся ль в поле душисты цветы?
Раздастся ли пение птичек
В час утра с безоблачной, ясной небес высоты?
Рощи оденутся в зелень,
Распустятся в поле душисты цветы,
По-прежнему пение птичек
Раздастся с безоблачной, ясной небес высоты, —
Ты ж, пролетевшая быстро,
Как призрак прелестный минутного сна,
Сокрывшись, увянув однажды,
Ко мне не воротишься больше ты, жизни весна!
Тщетно, с душой возмущенной,
О днях наслаждений я буду вздыхать,
Бесценные первые чувства,
Вас, дружба, любовь и невинность, к себе призывать!
Опыт холодной рукою
Сжал сердце, пылавшее в юной груди;
Лета научили рассудку,
Но сколько же милых сокрыли надежд впереди!
Дружба, обнявшись с любовью,
Рыдают и кажут мне гробы вдали:
Там лучшие спутники жизни!
Но ах! им не встать на призыв мой, не встать из земли!..
Мрачно октябрское небо!
Печален природы отцветшия вид;
Ни взору, ни слуху отрады:
Душа унывает, и сердце невольно грустит!
91. К РОДИНЕ
Благословляю вас, страны родимой воды,
Священны волжски берега,
Вас, холмы красные, шелковые луга,
И вас, небес знакомых своды!
Я там, я там опять, где провиденья глас
Воззвал меня на подвиг жизни;
Я выждал наконец с тобою, край отчизны,
Свидания желанный час.
О сча́стливые дни младенчества златого!
Вы ожили передо мной:
Я улетаю к вам крылатою мечтой —
И на минуту счастлив снова!
Вот здесь, где сей хребет надбрежной высоты,
Волнами сдвигнут, уклонился,
Младенец, средь забав, я постигать учился
Природы дивной красоты.
Отсюда детские мои невольно взоры
Кругом стремилися блуждать;
Лугами, рощами за Волгой пробегать;
Взноситься на окрестны горы.
Вот здесь, где ключ Гремяч[129], скользя по желобам,
Слетает в бездну водопадом
И, тщетно в мрак ее сопровождаем взглядом,
Гремит невидимый очам, —
Уединен от всех, я сладкому вдавался
Влеченью непонятных дум;
Внимал паденья вод однообразный шум,
Картины дикостью пленялся.
У ног моих зиял глубокий крутояр;
Вдали, рекой, суда мелькали;
А там, из-за лесов, гигантски восставали
Две башни древние болгар[130].
Вот опустелые прапрадедов палаты,
Где первый мой услышан вздох;
Кругом безмолвие; крапивой двор заглох;
На кровле мох зеленоватый.
Вот сад; я узнаю тропинки, дерева;
Но как он много изменился!
Беседки нет; забор местами обвалился
И по пояс везде трава.
О, сколь моей душе сей образ опустенья
Красноречиво говорит,
Что всё невидимо проходит и летит,
Всё будет жертвой тленья!
Один великий дух, лишь песнопенья дар
Цветет среди усилий время:
Пускай еще веков отяготеет бремя
Над ветхой пышностью болгар
И гордые сии преклонит минареты;
Пускай под Кроновой рукой
Сии громады гор сровняются с землей,
Лесов изгладятся приметы,
Но волжские края — для вас забвенья нет
И в самом вашем запустеньи!
Не западет времен в неистовом стремленьи
Для россиянина к вам след!
К вам некогда придет искать он колыбели
Того бессмертного певца,
На чьей главе мы три завидные венца
Сплетенными в единый зрели;
Который с Пиндаром взлетал до облаков,
От взора в высоте скрывался;
С Горацием на блеск, на пышность ополчался,
Изобличал временщиков;
С Анакреоном пел роскошные обеды,
Вино, любовь и красоту,
Дев русских прелести, их пляску, простоту,
Восторги чувств, любви победы.
Вас также некогда придет он вопрошать
Об именах не меней славных:
О том любимце муз, кто в вымыслах забавных
Умел нам истину вещать
И научил владеть поэзии язы́ком;
О том, что Клией вдохновен.
Ее светильником рассеял мрак времен
И, смелый в подвиге великом,
Воззвал на правый суд из вековых могил
Деянья предков знаменитых,
Их славу, бедствия, потомками забыты, —
И к новой жизни воскресил.
Благословляю вас, страны родимой воды,
Священны волжски берега,
Вас, холмы красные, шелковые луга,
И вас, небес знакомых своды!
92. РАССТАВАНЬЕ
«Не спеши, моя красавица, постой:
Мне недолго побеседовать с тобой;
Оберни ко мне прекрасное лицо,
Есть еще к тебе заветное словцо:
Скажи, любишь ли ты, молодца, меня
И каков тебе кажусь удалый я?»
Лицо девицы-красавицы горит,
Потупивши ясны очи, говорит:
«Не пристало мне ответ такой держать
И пригожество мужское разбирать!»
«Не спросил бы я, да вот моя беда:
Я сбираюсь в понизовы города,
Волгой-матушкой в расшиве погулять,
На чужбине доли, счастья поискать».
Помутился вдруг девицы светлый взгляд,
Побледнела, словно тонкой белый плат.
«Уж зачем бы меня, девицу, пытать,
Коли едешь, коли вздумал покидать?
Видит бог, как я любила молодца!
Может, больше — грех и молвить — чем отца!
Всё на свете за него бы отдала!
Да ему уж, видно, стала не мила!»
«Ты мила мне пуще прежнего теперь;
Не словам — хотя божбе моей поверь.
Для тебя же я сбираюсь в дальний путь,
Чтоб трудами выйти в люди как-нибудь,
Чтоб, вернувшись, быть на родине в чести,
Чтоб смелее от венца тебя вести.
Понизовые привольные края:
Не последний за другими буду я».
«Волга-матушка бурлива, говорят;
Под Самарою разбойники шалят;
А в Саратове девицы хороши:
Не забудь там красной девицы-души!»
«Не боюсь я Волги-матушки валов,
Стеньки Разина снаряженных стругов;
Не прельстит меня ничья теперь краса,
Ни такие ж с поволокою глаза;
Страшно только мне вернуться невпопад:
Тот ли будет на тебе тогда наряд?
Встретишь молодца ты в ленте золотой
Или выдешь на крылечко под фатой?»
«Коли шутишь — не до шуток мне — до слез;
Коли вправду — кто ж так девицу обнес?
С кем иным, как не с тобою, молодцом,
Поменяюсь обручальным я кольцом?
Для кого блюла девичью красоту,
Для того и русу косу расплету;
Гробовой скорей покроюсь пеленой,
Чем без милого узорчатой фатой».
93. МАТЬ И ДОЧЬ(Опыт русской идиллии)
«Скажи мне, родимая
Голубушка матушка,
К худому ли, к доброму
Сегодня мне снилося:
Что будто кольцо мое —
Дружка подареньице —
Само распаялося;
Что будто коса моя
Волнистая-русая
Сама расплеталася?»
«С полуночи ль, с вечера
Тебе это виделось?»[131]
«С полуночи, матушка».
«Ахти, мое дитятко,
Ахти, мое милое,
К дурному — не к доброму!
Молись божьей матери,
Хранителю ангелу,
Угодникам киевским!»
«Здоров ли-то молодец,
Мой суженой-ряженой?..
Вот близко уж полгода
Ни слуха, ни весточки!..»
«Бог милостив, дитятко».
(Старушка заплакала.)
«О, полно кручиниться! —
Сказала красавица
(Взглянув на пречистую
С слезами и верою),—
Пускай со мной сбудется
По воле владычицы;
Лишь бы ты, родимая,
Печали не ведала,
Себя не тревожила».