Барон Георгий (Егор) Федорович Розен (1800–1860) родился в Ревеле; получил основательное домашнее образование, преимущественно классическое. Еще в ранней юности он писал латинские стихи гекзаметром и сафической строфой[229], а позднее путем самостоятельного чтения приобрел обширную эрудицию в области истории, философии и литературы. В 1819 году Розен поступил в Елизаветградский гусарский полк, и позднее в письме Ф. Н. Глинке вспоминал: «…я начал заниматься вашим языком, будучи гусарским корнетом, и ревностное изучение труднейшего языка для меня услаждалось таинственною красотою Ваших произведений; я сроднился с поэтом, который пленительно высказывал то, к чему лежало сердце мое»[230]. Уже в первой половине 1820-х годов Розен начинает переводить русских поэтов на немецкий язык, а затем и писать оригинальные русские стихи. Первые его выступления в печати относятся к 1825–1826 годам («Дамский журнал», «Московский телеграф»); в 1828–1829 годах выходят отдельно его «Три стихотворения» и «Дева семи ангелов и тайна». В 1827 или 1828 году Розен знакомится с кругом любомудров [231] и печатается в «Московском вестнике», а в следующем году, через Шевырева, входит в круг Дельвига — Пушкина и сотрудничает в «Северных цветах» и «Литературной газете». Стихи Розена находят поддержку у Пушкина, Вяземского, Сомова и др. По позднейшим воспоминаниям Розена, Пушкин настойчиво побуждал его заниматься лирической поэзией, отмечая при этом как раз те мотивы и тенденции в его творчестве, которые не совпадали с его собственными[232]. Следует заметить, однако, что гипертрофированное самолюбие Розена и крайне преувеличенное представление о ценности своего творчества наложили отпечаток на его воспоминания; признание его поэтических заслуг не было безусловным, и в нем сказывалось естественное снисхождение к даровитому, но все же чужеязычному поэту: до конца жизни Розен не смог избавиться от стилевой какофонии, вызывавшейся его невосприимчивостью к оттенкам поэтического слова, пристрастием к неологизмам и архаизмам в сочетании с просторечными формами и т. д. В 1847–1848 годах Шевырев вспоминал, что «Московский вестник» неохотно печатал его «немецко-русские» стихи; несколько ироническое наименование его «германо-русским пинтой» нередко в частной переписке (у В. П. Титова, Сомова и т. д.). Общее направление творчества Розена, действительно, вело в сторону от эпигонского потока подражателей Пушкину, он тяготел скорее к немецкой романтической традиции. Восприняв учение Шиллера о независимости эстетических категорий от нравственных, Розен в то же время моралистичен в самом существе своего творчества, предметный мир его стихов постоянно стремится к превращению в дидактическую аллегорию. По своей поэтике стихи Розена близки и к романтической поэзии 1830-х годов, предвосхищая лирику Бенедиктова, которого, наряду с Подолинским, Розен высоко ценил; они отличаются тем же декламационно-риторическим характером, сочетанием разнородных лексических сфер и наклонностью к словесно-образному каламбуру («Тоска по юности», 1826; «Лето жизни», 1827; «Мертвая красавица», 1830; «Три символа», 1833). Розен разрабатывает ряд популярных в 1830-е годы поэтических мотивов и тем: безумия поэта («Видение Тасса», 1828), «естественного человека», стесненного оковами «света» и цивилизации («Пастуший рог в Петербурге», 1831), и др. Стихи его перегружены историческими реалиями и ассоциациями — от древнего мира до средневековья; характерны — впрочем, малоудачные — попытки создать моралистическую балладу на материале прибалтийской истории («Казнь отца в сыне»; «Эсты под Беверином», 1832). Особое место в творчестве Розена занимает русская фольклорная тема, разработку которой он начал переводами на немецкий язык песен Дельвига. Отрицая «простонародность», Розен рассматривал русское крестьянство как средоточие патриархальных нравов, христианских чувств и смирения, а также этических понятий и представлений, близких «естественному человеку». Розен стремится со-едать «русскую идиллию» («Родник», 1843), стилизует народную песню, пишет «народные рассказы» в стихах и т. д. «Народный дух», как понимал и практически отображал его Розен, в наибольшей степени проявился в его исторической драматургии, которую Розен считал своим основным литературным делом («Дочь Иоанна III», 1835; «Осада Пскова», 1834; «Россия и Баторий», 1833, и др.). Вполне соответствуя теории «официальной народности», драмы Розена привлекли внимание Николая I, по желанию которого Розен предпринимает переделку их для сцены. Литературные отношения Розена с конца 1820-х годов отличаются крайней сложностью и неустойчивостью, что в значительной мере объяснялось и его личными качествами: у него завязываются связи с Дельвигом, Воейковым, Полевым, Гречем, позднее Сенковским, — в большинстве случаев кончающиеся разрывом или конфликтом; так, критический отзыв Дельвига на поэму Розена «Рождение Иоанна Грозного» (1830) стал причиной их разрыва в 1830–1831 годах. Тем не менее связь с литераторами пушкинского круга у него сохраняется: Розен сотрудничает с ними в «Северных цветах», «Литературной газете», собственных альманахах «Царское Село» и «Альциона» (1830–1833); довольно близкие отношения устанавливаются у него с Пушкиным. Розен выступает как прозаик («Константин Левен», 1831; «Очистительная жертва», 1832; «Зеркало старушки», 1833), как переводчик на немецкий язык Пушкина и Дельвига[233] и в особенности как критик — ему принадлежит обширный и серьезный разбор «Бориса Годунова» (1833), статья о стихотворениях Пушкина (1832), напечатанное в пушкинском «Современнике» не лишенное интереса критическое исследование «О рифме» (1836), где он доказывал необходимость возвращения к безрифменному стиху русской народной поэзии и поддерживал опыты белого стиха у Пушкина, Дельвига и Жуковского. В 1836 году он вместе с Глинкой работал над либретто «Ивана Сусанина». В середине 1830-х годов обнаруживается и консервативность литературных взглядов Розена; став с начала 1840-х годов соиздателем и постоянным рецензентом «Сына отечества», он становится в резкую оппозицию к современной литературе и критике (Белинский, Гоголь, отчасти Лермонтов), которой пытается противопоставить самые разнородные явления литературной жизни 1830-х годов — Пушкина, Жуковского, Булгарина, Полевого, Марлинского и т. д.; с полемической целью были написаны и его мемуары «Ссылка на мертвых» (1847), где он изложил историю своих взаимоотношений с Пушкиным, представляя последнего как литературного антагониста Гоголя. В 1838–1839 годах Розен в качестве секретаря сопровождал великого князя Александра Николаевича в путешествии по Италии и Германии; результатом поездки были его путевые очерки и ряд стихотворений, в том числе исторических («Римские венцы», 1838; «Встреча в Эгерском замке», 1838). В 1830-е годы он продолжает разрабатывать и балладные, символико-аллегорические и псевдофольклорные эпические и лирические темы и сюжеты («Домовой», 1833; «Сороковая невеста», 1837; «Голос духа», 1837; «Вечный огонь», 1842, и т. д.); печатает несколько драм и исторических трагедий. Выйдя в отставку в 1840 году, он вынужден существовать главным образом литературным заработком. Если в 1830-е годы он был непосредственным участником литературной жизни Петербурга, посещая салоны и литературные собрания П. А. Плетнева, Н. И. Греча, А. А. Краевского, Ф. А. Кони, В. И. Карлгофа, И. И. Панаева, А. Ф. Воейкова, то с начала 1840-х годов он живет уединенно на своей даче в Кушелевке, печатается почти исключительно в «Сыне отечества» и «Северной пчеле» и постепенно теряет прежние литературные связи. В 1859–1860 годах Розен служит при Главном управлении цензуры; рапорты его обнаруживают органическое неприятие и непонимание современной литературы и верноподданническое усердие[234].
385. ТОСКА ПО ЮНОСТИ
Вздрогну́в от ужаса, с трепещущей душою,
Стою на жизненном пути.
Я слышу, вторится грозящею грозою
Глас юности моей, расставшейся со мною,
Ее последний звук; прости!
Оледенела ль жизнь в святой груди природы?
Ужель поблек весны покров?
Ах! расплелись отрад младые хороводы,
Как дети резвые, мои промчались годы,
И лик создания суров!
Здесь духи горести унынье навевают;
Здесь льются слез моих струи —
И чувства сироты от жизни отчуждают.
Во тме прошедших лет, как молнии, сверкают
Воспоминания мои!
Над люлькой юности с ужасным приговором
Несется грусть на крыльях бурь!
Чтоб бога умолить, лечу я к небу взором…
И что же? Тучами и траурным убором
Покрылась светлая лазурь.
Отчизна ль юности за буйными громами?
Не свыше ль проблеск над главой?
Анина милая, одетая лучами,
И развевается в руке ее волнами
Хоругвь любови роковой!
Я узнаю тебя в божественном сиянье,
Прекрасный друг протекших лет!
Любовью ль веет мне теперь твое дыханье?
Могу ль любить душой, остылою в страданье?
Без юности блаженства нет!
Увы! вступаю ль я под гробовые своды?
Волшебница, восторгов мать,
Анина! возврати потерянные годы,
Чтоб вновь мне на руках кормилицы-природы
Грудным младенцем засыпать!
386. ВИДЕНИЕ ТАССА[235]
Тасс и Мансо.
Поверь мне, Тасс: виденье то — не дух;
Ты сам творец воздушного мечтанья!
Призра́к пустой — сей непонятный друг,
Без сущности, без жизни, без дыханья!
Ты в бездну дум глубоко погружен:
Мир внутренний твоим стал миром внешним,
И наяву ума чудесный сон
Считаешь ты существованьем здешним.
Ни госпиталь Санкт-Анны, ни вражда
Альфонсова, ни злая зависть света,
Феррара вся — вселенная — поэта
Не убедит! Я не был никогда
Безумным, верь: в безумном заговоре
Против меня Италия моя!
Мои враги — о стыд! — мои друзья
Согласны все в жестоком приговоре —
Свести меня с ума — и, Мансо, ты!
Смотри: мой взор — блестит ли он безумьем
Иль выспренним, божественным раздумьем?
Ты побледнел: исчадью темноты
Несносен свет! Не покушайтесь снова
На гения! два громоносных слова,
Единый взмах его орлиных крыл —
И он вам в грудь вонзит когтей кинжалы!
Меня ль включить в темницы и подвалы
К юродивым, как в темный мир могил;
Меня ль убить хотите гневом сильным
И рубищем изодранным и пыльным
Одеть на смех — о варвары!..
Сейчас
Я храмину твою покину: тоже
Считаешь ты меня безумным… Боже!
Смири свой гнев несправедливый, Тасс!
Ты душу мне обидою потряс;
Остановись! ты ль ненависти черной
Не различишь от дружбы непритворной?
Безумным счел тебя Альфонсов двор —
Ты награжден всемирным удивленьем;
Ты отплатил ему великим мщеньем:
Их имена в поэме дивной стер —
И их сразит проклятие потомства!
Клянусь: к тебе друзья без вероломства!
Наперерыв Великого зовут —
И счастлив тот, кто делит с ним приют!
И я к тебе любовию прикован;
Как некий бог, ты обладаешь мной,
Пересоздал меня, поэт святой!
Где дышишь ты, там воздух очарован
И вьются там прелестные мечты:
Эрминия, Клоринда и Армида,
Три грации бессмертной красоты!..
Тяжка, мой друг, от Тасса мне обида!
Моей тоской ты умилился, ты
Останешься: улыбкою ланиты
Оживлены. Неаполь знаменитый,
Предел небес, ниспадший долу рай,
И Павзилип, и гордый вид волкана,
Сорренто брег, зерцало океана, —
Останься, Тасс: взгляни и оживай!
Прости меня за муки и за слезы
В стенах тюрьмы: ожесточен твой друг!
Но удаляй мучительные грезы;
Собой дари почаще мирный круг
Своих друзей; забудь тот чудный дух —
Он гения игривое сотканье,
Призра́к еще творимого тобой!
Ты не держи беседы с ним ночной:
Умножится душевное страданье!
Не говори: ты не видал его!
Со мной побудь; сегодня добрый гений
Опять придет — невольно ты колени
Согнешь пред ним!.. не знаешь ты всего!
Когда б ты знал! Но что же? Без боязни
Откроюсь в знак доверчивой приязни;
Я расскажу, ты тайну сохрани:
Она свята!.. мы, кажется, одни?
В глазах людей причудливый и странный,
Безумен Тасс!.. Сей дух, как гость нежданный,
Явился мне в златые счастья дни —
И он стоял в таинственной сени,
Во светлую одежду облеченный.
Позвал меня… он мне в лицо дохнул —
Повеял жар по членам… исступленный,
Прошедших лет я слышал ратный гул —
Сей мир померк, другой рассвел… яснее…
Вспылала мысль во мне об эпопее!
Среди забав, средь свадебных пиров
Альфонсовых я слышал духа зов —
Я дал ответ… все, слушая, не знали,
Что было то: их устрашил мой взор!
Но гений сей порой был дух печали…
Жестокий! он пресек мой разговор
И страсти миг с прелестной Санвитали…
Меня сразил немой его укор!
Не утолив во мне душевной жажды,
Он множил огнь любви другим огнем;
Меня терзал!.. Он из Феррары дважды
Увлек меня таинственным путем
К моей сестре, пока придворных злоба
Еще певцу не докопала гроба.
Я заключен был в смрадный гроб тюрьмы —
И он со мной, сопленник добровольный,
Восторга свет творил средь грустной тьмы,
Дарил меня в темнице жизнью вольной —
И как друзья, как братья жили мы!
Ерусалим жестоко растерзали!
О, если б вы, бесчувственные, знали,
Что я свой ум, восторг и сердца пыл,
Весь огнь души на искры раздробил,
Чтоб всякому в Ерусалиме слову,
По искре дав, дать светлую обнову!
Что всякий стих — частица жизни, мной
Средь тайных мук вам отданной… не вся ли
Утрачена? Недуг лишь роковой
Остался мне… Когда б вы это знали!
Я слышал весть: темницы слабый свет
Темнее стал, и гнев мой вспыхнул юный,
И на судей подъял свои перуны —
Но он сказал заботливо: «Нет, нет!»
И стихнули бушующие струны,
И скромен был, как девство, мой ответ!
Певец! вполне тебе мы знаем цену:
Такой ответ от преданного плену
Бессрочному — от Тасса из тюрьмы —
Он удивил… рукоплескали мы!
Ты совершил великий подвиг; ныне
Под лавром спи в отеческой долине;
Не признавай могущества духов!
Живи с людьми: мой глас — отчизны зов!
Я именем всего молю, что свято,
Забудь о нем! ты страждешь, о Торквато!
Умолкни, друг: его не знаешь ты!
Торжественной ему ты клятвы не дал,
Его святых объятий не изведал,
Не созерцал живящей красоты!
Он грудь твою палил ли чудным взглядом?
Тебя, хоть раз, кормил ли сладким ядом,
Восторгами и вечности земной
Желаньем?.. Нет!.. я клятвы не нарушу!
Но чудный дух, подумай, кто такой?
Не трепещи, скажу: за лавр святой
Я демону искусства продал душу…
Я продал всё — и стал его рабом!
Волнуемый его дыханьем чистым
И крест неся, златой, с живым венцом,
Бреду, несусь к вершинам гор лучистым —
И, разума не слыша укоризн,
Не чувствую, безумно упоенный,
Что он, как бог громов воспламененный,
По молниям истощевает жизнь
Моей души, сей тучи вечно-бурной —
И наконец со мной простясь пред урной —
Но что! пришел обетованный час…
То шум его шагов… вот он!
О Тасс!
387. ЧЕРНЫЙ АНГЕЛ
Меня недуг измучил беспокойный;
Я памяти лишался… Кто-то, мне
Неведомый, в разгоряченном сне
Тогда предстал: то юноша был стройный,
Таинственный и чем-то неземной —
Но бледною был страшен красотой!
И кипарис и траурные розы
Вились венком в распущенных власах,
И, яркие, сияли на листах
Иль крупные жемчу́га, или слезы!
Его покров — густая тьма ночей,
И крест златой в деснице! Взор очей
Разительной казался мыслью, чудным
Его души перуном иль лучом
Из горних мест! Я робкий взгляд на нем
Остановил — и жизнь дыханьем трудным
Чуть веяла в груди моей… Я знал,
Я чувствовал: он смерти ангел черный!
И смерти страх по сердцу протекал,
И жар меня томил и мраз тлетворный!
Он мне поднес священный крест: с креста
Какой-то огнь потек в мои уста,
Пронзительный, но чудно-благотворный,—
И засветлел внезапно гений черный:
Венок из роз, как звезды, вкруг чела,
Лицо горит румяною красою!
Как облако, над ним летает мгла,
И радуга над гордою главою
Торжественно сгибается… С рамен
Слетел покров — и улыбнулся он
И, крылия златые развевая
И крыльями шумящими махая,
Вспорхнул, исчез в сияньи… Вкруг меня,
Как море, блеск; бежали тени ночи,
И эмпирей восторгов и огня
Меня слепил… с трудом прозрели очи:
В них ударял восход светила дня.
388. ВЕСТАЛКА
Скромно очи потупляя,
Легкой грации милей,
Шла весталка молодая —
Гордый ликтор перед ней
«Дай дорогу! — восклицает. —
Деве Весты дай пройти!»
Это имя совращает
Племя Ромула с пути.
Рвенье чистое ко благу
Сильной родины храня,
Уважают за присягу
Жрицу вечного огня:
Жрица девствует, и строго
Ей любить воспрещено;
Слава жрице! власти много
Ей в возмездие дано!
Сходит дева роковая
С Капитольского холма.
Слышен дальний шум — густая
Появилась черни тьма:
Много ликторов пред нею —
Повелительно кричат
И на лобную Тарпею
Осужденного влачат!
Приближается тревога…
Кто ж несчастный? Вот! на нем
Широка, богата тога,
Свеж и молод он лицом!
Он погибнет смертью жалкой,
Рано к теням низойдет!
Всё утихло вдруг… Весталкой
Остановлен смертный ход.
Чернь безмолвно встрепенулась,
Как торжественно рукой
Дева милая коснулась
Бедной жертвы молодой:
«Невзначай тебя сретаю:
Да исполнится закон!
Я весталка — я спасаю!
Скиньте цепи — он прощен!»
К бурным чувствиям готовый,
Во́пит радостный народ;
Распадаются оковы,
Дева далее идет —
Ветр играет багряницей,
Ризу белую клубит…
И спасенный вслед за жрицей
С удивлением глядит.
Тибр бушует; ночь глухая;
В древнем храме тишина,
И весталка молодая
Пред огнем святым одна —
В легкой тунике небрежной,
В вольной прелести красы,
И в повязке белоснежной,
И распущены власы.
«Скучно жить во храме Весты,
И скучнее день от дня!
Милых юношей невесты
Трижды счастливей меня!
Сердце бьется, чувства ноют…
Я могла б любима быть!
Я… но заживо зароют —
Нет, не смею я любить!
Квирис юный, мной спасенный!
Честью, славой Рима будь!
Но, фортуной возвышенный,
Ты весталки не забудь!
В лаврах ты знакомой жрице
Пышно в сретение мчись —
С триумфальной колесницы
Ей приветно поклонись!»
389. МЕРТВАЯ КРАСАВИЦА
О боже! мертвая! Ко мрамору ланит
Прилипнул взор мой: ангел милый,
Ах! дева, розами осыпанная, спит —
Не сном любви, но сном могилы!
Лилея смятая! я стражду… то прилив
Кипящей крови грудь стесняет,
То смерти хлад в груди, и снова сердца взрыв
По жилам пламень разливает!
Я не видал тебя во блеске юных дней,
Средь игр любви на солнце мая!
Но, мертвая, ты жизнь зажгла в душе моей…
Ах! что б ты сделала живая!..
Вострепенулся дух, разбилась урна — ты,
Жилище духа под луною,—
Но мысль о вечности над трупом красоты
Светла, как небо над весною!
390. ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР
Путешествуя ко гробу,
Где почиет твой супруг,
Позабудь мирскую злобу:
Бог вдовице нежный друг!
Покорись же провиденью,
Сокрушенная сестра!
Отдохни под дымной сенью
Постоялого двора!
Нет перины, нет служанки!
Но отвыкнувшей от нег,
Без кровати, без лежанки
Будет сносен сей ночлег;
Как-нибудь тебя пристрою:
Есть подушка и шинель;
Под иконою святою
Постелю тебе постель!
Спи, мой ангел злополучный!
Для несчастнейшей из жен
Непогоду жизни скучной
Да заменит тихий сон!
С верной трубкою сижу я,
Одиноким стражем сна;
Пью, мечтательно тоскуя,
Чашу горского вина.
Дни веселья миновались:
Мы, в разгуле молодом,
По-гусарски восхищались
На девичнике твоем…
Свадьбы день, твое венчанье,
В спальне позднею порой
Многошумное прощанье
С милой девственной женой!..
Помню: в дымке белоснежной,
(Будто было то вчера)
Ты сидела, ангел нежный,
У богатого одра!
А сегодня — провиденью
Так угодно! — ты, сестра,
Бедно спишь под дымной сенью
Постоялого двора!
Магнетическою силой
Поминальных дум моих
Населю твой сон унылый
Легким роем снов златых.
Сны! для спящей радость ваша
Да продлится до утра!
Ну, прости, пустая чаша:
Отдохнуть и мне пора!
391. 26-е МАЯ[236]
В дни соловья, во дни утех и цвета,
Когда с небес слетают счастья сны,
Есть празднество — великое для света:
Как торжество, как лучший день весны,
Мы празднуем рождение Поэта,
Чьей жизнию мы все оживлены!
Сей день богам в хвалу и честь мы ставим —
Так! Гения сошествие мы славим!
Давно ль еще, таинственный, как рок,
С уставами ничтожной жизни в ссоре,
По областям Поэзии он влек
Сомненья век, блистательное горе?
Как грозный дух, как бедствия пророк,
Давно ль блуждал в эфирном неба море
Неведомым, причудливым путем —
Полночное светило с бунчуком!
Но разлился живой рассвет с востока…
Мадоны лик, как солнце, восходил —
И веяли горе́ туманы рока
В дыхании светила из светил!
Сей чудный лик для нашего пророка
Игрой лучей весь мир преобразил…
И пролилась — в услышание света —
Сиона песнь из звучных уст Поэта.
392. ПАСТУШИЙ РОГ В ПЕТЕРБУРГЕ
Здесь, в столице пышной скуки,
Слышу утренней порой
Идиллические звуки,
Говорящие со мной —
Будто старые мы други,
В детстве слившие сердца,
Будто юные супруги
После брачного венца!
Милый отзыв деревенский,
Звук сердечной простоты!
Ты природы голос женский,
Эхо первой чистоты;
Вестник счастия и мира,
Ты любви волшебный клик;
Ты несозданного мира
Существующий язык!
Рог пастуший! для поэта,
Нежных полного страстей,
Ты дороже блеска света
И петропольских затей!
И он радуется детски,
Что он прост еще душой,
Что досель обычай светский
Не сгубил любви прямой.
Да вовек он не погубит
Нежной детскости моей!
Ум мечтает, сердце любит
Средь бесчувственных людей;
Духа творческая воля
Здесь в столице, средь забот,
Сени рощиц, воздух поля
И пастушек создает.
Так мечтой, свободно-думной
Лишь созданиям своим,
Я живу в тревоге шумной,
Молчаливый нелюдим.
Весь мой чудный мир со мною;
Жизнью собственной дыша,
Первобытной чистотою
Свято девствует душа.
Рог пастуший, рог пастуший!
Молви: внемлют ли тебе
Эти суетные души —
Недруг каждая себе?
Нет! растленные развратом,
Дети неги и тщеты,
Спят еще, в быту богатом,
Сном сердечной пустоты!
Некий тайный глас, быть может,
Укоризной прозвуча,
Совесть спящую встревожит
В бедном сердце богача —
И природы клик утешный
Иногда раздастся там,
Как в столице многогрешной
Рог пастуший по утрам.
393–394. МИЛОЙ НЕЗНАКОМКЕ
1. «Как иногда, в прекрасный вечер лета…»
Как иногда, в прекрасный вечер лета,
Пленяет нас волшебный блеск луны,
Так при тебе полна душа поэта
Прелестных тайн и светлой тишины!
Ты для меня не мир, дотоль незримый,
С могучею приманкой новизны;
Ты мне цветок знакомый и родимый —
Явленный лик заветной старины!
Мне говорят: ты божество младое!
Со всех сторон тебе гремит хвала;
Мне говорят: ты солнце золотое!
Твой светлый взор — Амурова стрела!
Пленяешь ты невинностью прекрасной,
Всегда в речах любезна и ловка,
И арфою владеешь сладкогласной,
И в танцах ты, как грация, легка!
Но я тебя лишь вижу на гулянье,
По вечерам, порою у окна;
Безмолвна ты, как снов моих созданье,
И в траурный покров облечена.
Так для меня таинственно и мило
Блестит твой взор, как нежный луч луны
Ты для меня вечернее светило,
Богиня снов и ангел тишины!
2. «В шуме, в блеске, средь веселий…»
В шуме, в блеске, средь веселий
Многолюдной суеты
Вновь глаза мои узрели
Стройный образ красоты:
В светлом платье ты сияла
И приветней, и светлей —
Да, луна моя дышала
Жаром солнечных лучей!
Лик твой милый, лик твой полный
Ярко вспыхивал порой —
Будто огненные волны
Ходят быстрой чередой…
Вид ли милого предмета
Девы сердце волновал?
Иль хвалебный звук поэта
Душу скромную смущал?
395. ОКТАВЫ
Облачена одеждой голубою,
С огнем в очах и в камнях дорогих,
Обвив меня лелеющей рукою,
Сидела ты в объятиях моих,—
Прекрасною лазурною рекою,
Из берегов исшедшею своих,
Ты жизнь мою любовью потопляла…
Ах, что в тот миг душа моя узнала!
Нас пробудил музы́ки сладкий гром —
Живой призыв на игры Терпсихоры!
Блестя, виясь на звуке плясовом,
Ты на меня порой метала взоры,
И там еще, любовным языком,
Они вели с моими разговоры…
И ты — своей одеждой и лицом —
Как солнца лик на небе голубом!
И я с тобой сжился, как птица с клеткой…
Два смертные в раю — осенены
Цветущих лип таинственной беседкой,
Мы оба… ночь… один надзор луны
За нашею невинностию редкой;
И запах роз, и ангельские сны,
И скромные вкруг стана рук обвивы,
И нежности прекрасные порывы!..
Двенадцать лет прошли… наш мир отцвел —
И мы давно забыли друг о друге,
И сердца детский голос огрубел…
На что мне знать, где ты! В чужой супруге
Узнал бы я — кого б узнать хотел!
Зачем тебя я вспомнил на досуге!
Не вспомнил бы, но встретилась со мной
Красавица в одежде голубой.
396. ПЕСНЯ («Ягодка ль спелая…»)
Ягодка ль спелая
Манит прохожих красой наливною?
Лебедь ли белая
С царской осанкой стоит над рекою?
Пташка ль дубравная —
Лучшая гостья из вешних гостей —
Голосом славная,
Песнию чудною тешит людей?
Звездочка ясная
Светит всегда на селение наше!
Девица красная
Всех поселянок милее и краше!
Розовой кровию
Нежные щеки твои налились,
Первой любовию
Грудь взволновалась и глазки зажглись!
Ягодкой спелою —
Девица манит румянцем игривым;
Лебедью белою —
Девица радует станом красивым!
Чудно-нарядная,
Песнь соловья нам весною поет —
Ты, ненаглядная,
Водишь по песни своей хоровод.
Мне ли, счастливому,
Светят твои васильковые глазки?
Мне ли, ревнивому,
Тихо готовишь бесценные ласки?
Звездочка ясная,
С неба родного скатися ко мне!
Девица красная,
С терема к другу сойди в тишине!
397. БЫЛО ВРЕМЯ
Было время! миром целым
Мне казался отчий дом!
Пылкий отрок с сердцем зрелым
Видел рай в краю родном.
Чувства пламень вожделенный
Я лишь кровным посвящал,
Средоточием вселенной
Я семью свою считал!
Было время! отчим домом
Мне казался целый мир!
В чувстве, страстию зовомом,
Я держал открытый пир.
Дружба с светом, дружба с богом!
Всё создание его
Было царственным чертогом
Девы — друга моего!
Песни, шум, пиры, веселье —
Золотые времена —
Беспрерывное похмелье
Песни, страсти и вина!
Вдохновительная резвость
Вдруг от сердца отошла —
И непрошеная трезвость
Душу скукой обдала!
В отчий дом я воротился —
Пуст он, родина пуста!
Жизни блеск везде затмился,
Всюду в мире пустота!
Дикий, мрачный и бездомный,
Вею тенью меж теней,—
И на всей земле огромной
Нет уж родины моей!
398. ДОМОВОЙСтаринная быль
Взывает нас голос царя на войну
Отстаивать грудию землю родную!
Надену доспехи, покину жену —
Кому ж поручу я жену молодую?
Еще ты верна,
Подруга-надежа!
Но слишком пригожа
И слишком страстна, —
Кто ж будет хранителем брачного ложа?
Старуха ли няня? надежда плоха —
Глупец, кто вверяется этой надежде.
Когда уже минуло время греха,
Ум женщины туп, и не то, что был прежде!
А юность остра,
Затейна, лукава,
Увертлива, — право,
Безбожно хитра —
Обман да измена для ней лишь забава!
Кому ж поручу я за нею надзор?
Дворецкому разве: он верен и честен,
Догадлив и бдителен, строг и хитер,
И нрав неподкупный его мне известен!
Ее сторожить
Он ревность приложит;
А ночью не может
При барыне быть —
А ночь-то меня всего пуще тревожит!
И так-то, признаться, никто из людей
Жены молодой сторожить не сумеет,
Как юная кровь разыграется в ней,
Как ум расторопный лукавство затеет.
А кроме людей
Есть добрые духи,
Умнее старухи,
Дворецких хитрей —
На них-то, кажись, не бывает прорухи!
Я верю: в жилище моем домовой,
С домашним житьем и порядком он дружен;
Он, верно, хитрее жены молодой, —
Вот сторож, какой для жены-то мне нужен!
Итак, домовой,
Незлобный, негневный,
Мой друг задушевный,
Кормилец ты мой!
Будь барынин дядька, всенощный, вседневный!
Любовников грозно от ней отгоняй;
Держи непокорную в крепкой неволе
И голосом совести ей попеняй;
А буде послушна, держи ее в холе.
Являйся ко мне
Порой с утешеньем,
С твоим донесеньем,
В полуночном сне —
Доволен ли буду ее повеленьем.
«Прости же, голубушка!» Плачет жена,
И мужа объемлет, и стонет, и вопит:
В ней искренность горького горя видна.
Растроганный ратник отъезд свой торопит,
Узнав по всему,
Что мил он ей точно,
Что быть и заочно
Любимым ему,
Что счастье семейное, кажется, прочно!
Но в дальнем походе, на ратном коне,
На ложе ночлега и в битве кровавой —
Повсюду при мысли о милой жене
Его подозрением смущает лукавый.
Победа сама
Ему не потеха:
Ему ли до смеха?
Он сходит с ума!
Да, ревность веселью большая помеха!
Нет из дому вести, нейдет домовой:
В народе шататься старик, знать, не любит;
Не ведает он, домосед холостой,
Как ревность супружняя мучит и губит!
В яву́ и во сне,
Печально, сурово,
Он ждет домового
В чужой стороне…
«Явись же, старинушка! молви хоть слово!»
И друга дождался!.. Полночной порой
Является сонному некто мохнатый —
Медведь не медведь, а и черт не простой,
Но леший косматый, старик волосатый…
На цыпочках он,
Запачканный, гадкий,
Ступает украдкой;
Отвесил поклон
С еврейской ужимкой, с злодейской ухваткой.
«Что скажешь, мой милый! давно тебя жду;
А женки моей каково поведенье?»
— «Ну, барин, — в ответ он, — себе на беду
Я горькое принял твое порученье!
Дай дух перевести!
При ней я бессменно
И нощно и денно
Стерег твою честь —
Совсем изнемог, одурел совершенно!
Не смел я досель отлучаться от ней:
Какую дурную ей враг дал повадку —
Скорее я сладил бы с сотней чертей!
Ну вот, расскажу тебе всё по порядку —
Ты ж сердцем скрепись!
По муже сначала
Она горевала,
И слезки лились;
А там уже хитрость ей в душу запала!
Еще не на деле, но смутным умом
Голубка твоя принялась куролесить
И мысленно ведаться с тайным грехом;
А тут пожелала на деле чудесить:
Понравился ей
Какой-то господчик;
Смазливый молодчик
Стал ластиться к ней —
И больно слюбился ей милый дружочек!
В местах, недоступных для нас, домовых,
Где люди гнушаются грешным желаньем,
Там встречи назначены были у них;
И я наконец беспримерным стараньем
Проведать успел,
Что в час полуночный,
Порою урочной
Придет к ней пострел —
И будет осмеян мой барин заочный!
С сердцов я ее пожурил, побранил,
И тайную задал я ей потасовку;
Но выбился я безуспешно из сил!
Что было мне делать? оставить плутовку
На брачном одре,
А друга мило́го,
Как вора ночного,
Поймать на дворе —
Как раз проучить шалуна молодого!
И вот! он тихохонько крадется — хвать!
Попался — и лопнула злая затея!
Не стыдно ль чужую жену соблазнять?
И тут положил я зарок на злодея —
И дух в нем сперся,
И кровь охладела,
И плоть помертвела,
Язык отнялся —
Теперь не затеет он глупого дела!»
«Куда же девался ты с ним? — был вопрос.—
Ну тотчас бы камень на шею, да в воду!»
— «Ты выслушай, барин! не кончен донос;
Ну как не жалеть молодого народу!
Сыскался другой,
Сыскался и третий —
Боярские дети —
И оба чредой,
Что красные звери, попались мне в сети!
И тот же на них положил я зарок:
В амбаре стоят они рядом все трое;
Безмолвно клянут свой проступок и рок,
В ужасной недвижности, в мертвом покое!
И так простоят
В тяжелой неволе,
Покуда ты в поле;
Приедешь назад —
Тогда-то натешишься ими по воле!
И так наконец унялася жена
И мыслит: меня вот уж третий дурачит!
И в люди с тех пор не выходит она, —
Всё дома сидит, всё тоскует да плачет.
И вот, до того
Ей скучно на свете,
Что нет на примете
У ней никого,—
На время оставила глупости эти».
«Спасибо, дружок! торопись же домой,
За нею смотри неусыпно и строго.
Тебя награжу я, честно́й домовой!
Лети же стрелою, лети, ради бога!..
Набили же мне
Оскомину эти
Боярские дети!» —
И ратник во сне
Сердитой рукою искал своей плети.
Труба затрубила… и витязь, со сна,
Подумал, что друг домовой его кличет.
Что снова затеяла что-то жена…
Ошибся! но горькое горе он мычет.
Врагам-то беда:
Их же́стоко рубит,
Колотит и губит, —
А сердце всегда
Ужасно болит и неверную любит.
Домой возвращается рать наконец,
И каждого манит родная хорома,
Лишь витязь наш сердится — горе-свинец
Лежит на душе… Очутился он дома —
И женка бежит
Встречать дорогого;
На шее мило́го,
Целуя, висит,—
А тот вспоминает рассказ домового.
И следственно, пасмурен ратника вид.
«Жена, перестань: что за глупые ласки!»
Жена с удивленьем на мужа глядит;
Слезами наполнились светлые глазки:
«Помилуй, мой друг!
Скажи, что с тобою?
Простился со мною
Как добрый супруг —
И вот, воротился с постылой душою!»
И был ей загадочен мужа ответ:
И няню бранит он, дворецкого тоже,
Всю челядь домашнюю, город, весь свет,—
А челядь вполголоса: «Господи боже!»
В амбар он идет
С женой невеселой,
Со дворнею целой —
И, верно, найдет
Своих супостатов — народ помертвелый!
Уж отперт замок, растворяется дверь —
И первый хозяин вошел, оглянулся,
Глазами поводит, что яростный зверь,
И, что-то увидев, глядит — и надулся…
Три кади стоят:
Одна с чечевицей
И две со пшеницей;
Все рядом торчат —
Не пахнут они никакой небылицей.
Он щупает кади, да режет ножом —
И щепки валятся, но крови не видно.
Уверился барин в обмане своем,
И стало ему перед дворнею стыдно.
Дивится она;
Не весь, чего ради
Изрезал он кади;
Не весь и жена,
Зачем их осматривать спереди, сзади?
«Ну, скучно ли было тебе без меня?» —
Спросил он, оставшись глаз на глаз с женою.
Ответ: «Я не знала веселого дня,
И даже я ночью не знала покою:
Ведь злой домовой
У нас поселился;
Всенощно возился
Бесстыдник со мной…
Не ведаю: въяве ль, во сне ль он мне снился?
Лежу и гляжу: старичишка стоит —
Мохнатый, ужасный, как враг-всегубитель,
И речи негодные мне говорит;
Как варом, меня обдает соблазнитель
Дыханьем своим…
За дерзость такую
В глаза ему плю́ю,
Ругаюся с ним
И драться хочу, но бессилие чую.
Хочу от него оградиться крестом —
Нет мочи, так сильно он держит мне руки;
Смеется: „Голубушка, дело не в том!
Меня полюби — перестанут докуки!“
И так-то злой дух
И мучит и давит,
Пока не избавит
Спаситель-петух
И сгинуть ночного врага не заставит».
Хозяин винится во всем пред женой
И чистосердечно прощения просит,
И во́пит во гневе: «Подлец домовой!» —
И верность жены молодой превозносит:
«Ах, женка, мой свет!
Для друга мило́го
Не помни былого!»
А женка: «Нет, нет!»
И тотчас он выкурил вон домового!
399. ЭВРИПИД
Он эллин был — счастливый гражданин,
Краса и честь блистательных Афин!
Великий царь, изящного любитель,
Позвал поэта в царскую обитель.
Но там затмились светлые часы,
И горшее из зол судьба наслала:
Певца заели Архелая псы,
И молния на гроб его упала[237].