Поэты 1880–1890-х годов — страница 5 из 51

Такие мотивы возникали у Голенищева-Кутузова на всем протяжении его поэтической деятельности. Жалобы на жизнь, недовольство своим поколением, прозябающим «с тоской в душе и холодом в крови, Без юности, без веры животворной», недовольство своими сомнениями и усталость от них — таковы устойчивые темы Голенищева-Кутузова, роднящие его с настроениями поэтов гражданской школы 80-х годов. Унылая современность, тоскливая жизнь, безрадостное настоящее порождают в поэзии Голенищева-Кутузова видение иного, счастливого мира, без вражды и борьбы, такого мира, «Где отдых, и тень, и любовь, и привет, Каких на земле не бывало и нет» («Как странник под гневом палящих лучей…», 1887).

Эти мотивы большей частью носят у Голенищева-Кутузова отвлеченный характер, иной раз даже с мистическим налетом, реальные черты современной жизни только слегка просвечивают в его стихах сквозь беспредметные жалобы, но иногда недовольство судьбой оборачивается у него (как и у Апухтина, например) против конкретных социальных условий современного общества. Тогда возникают такие произведения, как суровые и сильные стихи, положенные на музыку Мусоргским (вокальный цикл «Песни и пляски смерти»). У Голенищева-Кутузова эти стихи связаны с мистико-пессимистическими устремлениями за грань земной жизни, туда, где сияет «тихий свет иного бытия» «под солнцем вечного покоя и любви» («Прекрасен жизни бред…», 1884). Но взятые вне этого контекста они получали иной смысл: в них чувствовалось неприятие не столько мира и жизни, сколько тяжких диссонансов социального строя. Этим-то они и были близки Мусоргскому, которого всегда влекла мрачная изнанка жизни; в его музыкальном истолковании стихи Голенищева-Кутузова приобрели почти народническое звучание. В особенности это относится к страшному рассказу о том, как во время злой снежной метели, в ночном мраке, в полном безлюдье, измученного «горем, тоской да нуждой» мужика «Смерть обнимает, ласкает, С пьяненьким пляшет вдвоем трепака, На ухо песнь напевает» («Трепак»).

Со стороны Голенищева-Кутузова все это была, однако, только невольная уступка духу времени, сам он мало ценил свои произведения, подобные «Трепаку». Он не хотел смешиваться с поэтами демократического направления и вообще с «защитниками свободы». Он призывал не верить всем, кто говорит «свобода не обман», и патетически взывал к читателям:

Нет, други, нет и нет! То лести звук пустой,

То праздных слов игра, то призрак лишь свободы!

Обманутые им, волнуются народы,

Мятутся вкруг него с надеждой и тоской…

(«Мне часто говорят: свобода не обман…»)

Единственная свобода, которую он допускал, это была свобода слова, в защиту которой он поместил в 1884 году красивое и звучное стихотворение «Для битвы честной и суровой…». Там были такие патетические, сильные строки:

Да, — наложить на разум цепи

И слово может умертвить

Лишь тот, кто властен вихрю в степи

И грому в небе запретить!

Голенищев-Кутузов дорожил этим стихотворением и видел в нем свое исповедание веры. Когда в 1904 году он был назначен в комиссию Д. Ф. Кобеко для обсуждения вопросов печати, он напечатал открытое письмо, в котором напомнил эти свои старые стихи, что, впрочем, не помешало поэту занять в этой комиссии крайне правую позицию, вызвавшую возмущение не только со стороны председателя, но даже и епископа Антонина и самого Суворина. Либеральные настроения (хотя бы умеренные) были у Голенищева-Кутузова очень шатки, а реакционные — очень устойчивы. Но логика общественной жизни сделала свое дело, и реакционные декларации Голенищева-Кутузова были скоро забыты, так же как и его стихотворные призывы к созерцанию и покою, выражавшие «буддийское настроение в поэзии» (термин Вл. Соловьева), а стихи, подобные «Трепаку», или даже такие, как «Для битвы честной и суровой…», запомнились и приобрели смысл более широкий и более радикальный, чем хотелось самому поэту.

Пессимистически-созерцательные мотивы, звучавшие в поэзии Голенищева-Кутузова, разумеется, не были только его личным достоянием; они широко распространились в лирике 80–90-х годов. Показательна в этом смысле поэзия С. А. Андреевского, в которой легкая меланхолия соединялась с легкими гражданственными настроениями. Это соединение, дававшее исход и недовольству настоящим, и чувству умиротворяющей пассивности, стало самым распространенным в поэтическом обиходе 80-х годов. В стихотворении С. Андреевского «Оглянись: эти ровные дни…» дана законченная формула такого направления. С одной стороны, поэт говорит о законности «уныния» в наше тягостное и бесцветное время:

Оглянись: эти ровные дни,

Это время, бесцветное с виду, —

Ведь тебя погребают они,

Над тобою поют панихиду!

С другой же стороны, поэт предостерегает от чрезмерного увлечения этим унынием и призывает не складывать рук:

Но в уныньи себе не готовь

Ни веревки, ни яду, ни бритвы, —

Расточай благородную кровь

Под ударами жизненной битвы.

В этом его идейная программа, его поучение. Симпатии поэта не на стороне людей здравого смысла, стремящихся к личному благополучию, ему милее люди, которые умеют служить «своим мечтам» с жертвенным бескорыстием:

Нет ничего священнее для взора,

Как белые, сухие черепа

Работников, сошедших без укора, —

Молись их памяти, толпа!

(«Пигмей»)

Здесь либерально-гражданские мотивы приобретают уже политический смысл и теряют черты расслабленности и уныния.

Зато в других стихах Андреевского (и их большинство) это «уныние» господствует и создает основной тон его поэзии. Поэт скорбит в своих печальных стихах о быстротечном времени, о безвозвратности ушедшего, он любит грустные афоризмы, как, например, такой:

Что смерть убьет — над тем могила

Отраду горести дает;

Что море жизни унесет,

То будто вовсе и не жило.

(«Я вспомнил детские года…»)

Он грустит, вспоминая милые тени отошедших, и говорит о своей грусти стихами, напоминающими давно ушедшие времена сентиментализма:

От милых строк, начертанных небрежно

Когда-то жившею рукой,

Незримый дух, безропотно и нежно,

Нам веет тихою тоской.

(«От милых строк, начертанных небрежно…»)

Здесь все характерно для Андреевского: он поэт «тихой тоски», «безропотной и нежной» скорби, далекой от отчаяния, его «уныние» мечтательно, его поэзия воспоминаний и элегических сетований лишена бурных порывов и страстей. Он не боится при этом архаичности и иной раз пишет совсем в духе Жуковского:

Ты знаешь и молчишь, и нет в очах любви.

Ты шепчешь горестно: «Где спутники мои?

Иные — отцвели, иные — опочили;

Мы вместе знали жизнь, и вместе мы любили».

(«Май»)

Это звучит так, как будто не было Бодлера, которого Андреевский переводил; как будто не было Некрасова, которого он, в качестве критика, проницательно и ярко оценивал; как будто не было Случевского, поэта меньшей величины, но так же далекого от сентиментально-романтической идилличности, как и его великие современники и предшественники. Архаичность Андреевского вряд ли может быть истолкована как случайность или причуда, — это был, видимо, принцип. Поэт уходил от современности, погружаясь в стилистику других эпох или в мир других поэтов, создавая своеобразные перепевы, как в поэме «Довольно», написанной на тему одноименного произведения Тургенева. Не случайно, конечно, и то, что из тургеневского очерка были взяты только личные темы и оставлены в стороне как мотивы космического пессимизма, так и политические тирады, и сатирические обличения.

Поэма «Довольно» — это переложенный в стихи чужой текст, то есть самый яркий пример отраженной поэзии; в других случаях у Андреевского появляются откровенные перифразы, явно рассчитанные на соотнесение с оригиналом. Так, стихи Андреевского «В саду монастыря, цветущую как розу, Я видел в трауре Мадонну Долорозу» («Dolorosa») прямо намекали на стихи Пушкина «Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, На утренней заре я видел Нереиду». Такие и подобные стихи Андреевского задуманы были как отражение поэзии, а не действительной жизни. Эта жизнь с ее неправдой и злом, с ее грубой корыстью и грубой прозой была хорошо знакома Андреевскому-юристу, Андреевский-поэт допускал ее в свои стихи, только пропустив сквозь призму меланхолии и погрузив в сферу поэтических отражений. Как мы видели, Андреевский был не чужд мотивам гражданской скорби, но злоба дня в прямом виде была ему несродна. Поэма «Мрак», намекающая на пушкинскую «Чернь», построена как разговор Поэта с Духом воспоминаний; после сетований на людей (они — «плоды случайные земли»), на современное поколение, живущее «без божества, без вдохновенья» (эти стихи взяты эпиграфом к поэме), на жизнь, порождающую скорбь духа, Поэт произносит слова, звучащие как декларация:

И в час той скорби безутешной

(Тебе открою мой секрет)

В моей груди больной и грешной

О злобе дня — заботы нет!

Когда же повседневное и злободневное появляется все-таки в поэзии Андреевского, оно преображается в духе общих стремлений поэта. Так, в поэме «Обрученные» с подзаголовком «Из хроники происшествий» рассказывается об одном случае из жизни (быть может, подлинном) — о самоубийстве молодого человека. Потрясенный смертью своей юной возлюбленной, он ранит «лезвием стальным» «верх руки лилейной» у покойницы, потом этим же лезвием делает порез на своей руке — и умирает. Это происшествие настолько необычно и, в поэтическом освещении Андреевского, настолько романтично, что от злобы дня в нем почти ничего не остается. Оно важно поэту тем, что дает возможность вспомнить библейский афоризм «Сильна любовь, как смерть!» и закончить рассказ из хроники происшествий словами о вневременной сущности повседневной жизни: