– Заходите! – нетерпеливо напомнил Лермонтов.
– Боюсь, болвана кто-нибудь узнал, – пробормотал Чехов.
– Сомневаюсь.
– У него характерная внешность.
Чехов не выдержал. Протянул руку через стол и посмотрел, что за карты у Пушкина.
– Блефовал. Я так и подумал.
Смешал его и свои карты с колодой. Стал нервно тасовать. Лермонтов отдал ему свои.
– Поверьте мне. Он невидим. Всеобщее равнодушие для него как плащ-невидимка. Мужчинам наплевать на всех, кроме себя. А женщин он никогда не интересовал. Точнее, ими не интересовался. Этого они не прощают.
– И все же Антон Павлович прав. – Пушкин затворил за собой дверь. Покачал головой на их вопросительные взгляды: не открыл. Добавил: – Шутка с носом лишь выиграла для нас время.
Чехов озадаченно округлил глаза:
– Про нос я ничего не говорил. С чем именно вы согласны, Александр Сергеевич?
– С тем, что нам всем следует быть осторожными. Это всего лишь пятьдесят четвертый год. Там. Здесь. Еще могут встретиться…
Он на полмига запнулся – слово «любили» было слишком откровенным, он выбрал прохладное:
– …люди, которые нас знали.
– Я еще не родился, – напомнил Чехов. – Меня не узнает даже моя собственная мамаша.
Голубые глаза Пушкина задумчиво остановились на нем: «любимец Аполлона, но… не джентльмен». Вслух он ничего такого говорить не собирался, ибо сам джентльменом, разумеется, был безупречным.
– В таком случае будем посылать в лавку вас, – ужалил Лермонтов. – У меня, например, кончился табак.
Чехов лягнул его ногой под столом.
– Дело не в помидорах. А в носе. Шутка с носом выиграла нам отсрочку – но не войну. Неделя, самое большее две, и английский флот снова окажется у Кронштадта.
– Мы можем…
– Мы не можем бесконечно черпать вдохновение в своих давнишних поэтических испражнениях и глядеть на стены. Не можем искать сюжет в фактах, – он подцепил пальцем с дивана газетный лист, весь в оконцах на том месте, где ножницами было выхвачено нечто, стоившее внимания, – почерпнутых из газет.
Уронил шуршащий лист.
– Нужны новые приемы, новые ходы, новые мысли. Новые мысли родятся только от новых впечатлений и людей. А новые впечатления может дать только сама действительность. Мы не можем ее изменить, если будем безвылазно сидеть дома.
Помолчали.
– Вам придется сбрить ваши гусарские усики, – обернувшись к Лермонтову, обрадовался Чехов. – Наконец-то. С ними вы выглядите пошлым фатом.
Рука Лермонтова взлетела к верхней губе:
– Какие еще новые впечатления? Законы жизни всегда одни и те же. Люди неизменны. Ими движут те же страсти, что и тысячу лет назад.
– Жизнь меняется. Меняются и люди, – возразил Пушкин.
– Меняются только фасоны дамских платьев!
– Меняются мнения, взгляды, общественные настроения. Меняются побуждения, меняется мораль, меняются представления о приличиях и идеалах, меняется…
– Я не хочу сбривать усы.
– Отпустите бороду, – предложил Чехов. – Вам пойдет.
Последнее было добавлено столь ехидным тоном, что в голосе Лермонтова появились умоляющие нотки:
– Господа. Я готов поставить сто рублей на то, что пройду Невский взад-вперед и останусь неузнанным.
– А раз меняются они, то должны измениться и мы. – Пушкин вышел, оставив реплику Лермонтова без ответа.
– Ста рублей не жалко? – осведомился Чехов.
Лермонтов покраснел от злости:
– Люди видят только то, что ожидают увидеть. Никто не ожидает встретить меня. Давно убитого и похороненного. Знакомый труп, – с мрачной издевкой процитировал он собственную давнюю строку.
Чехов молчал. Тень пробежала по его лицу.
– Я прав, – торжествующе откинулся на спинку стула Лермонтов.
– Вы неглупы… для гусарского офицера.
Глаза Лермонтова сверкнули. Но в этот момент на стол между ними стукнула чашка – в ней покачнулась толстая короткая кисть из бобрового волоса.
Оба подняли глаза от нее на Пушкина. Встретили твердый голубой взгляд. Поняли, что спорить бессмысленно.
– А Гоголь? – пискнул Лермонтов. – Пусть он тоже что-нибудь себе сбреет! Господа, это нечестно.
До самого Адмиралтейского луга шли в молчании. Как по болоту, когда можешь провалиться в любой миг. Все четверо старались шагать непринужденно и смотреть перед собой – не пялясь на поразительные дамские платья, не удивляясь новым вывескам, не встречаясь взглядом с прохожими, поток которых постепенно креп и сгущался. Отцы семейств с женами и выводком, молодые купеческие холостяки, студенты, лавочники, чиновники, мастеровые. Все двигались в одном и том же направлении. И хотя накрапывал дождик, обещавший разойтись как следует и испортить дамских шляпок тысяч на десять рублей, всем было любопытно поглазеть на новые аппараты, о которых писали и «Петербургская газета», и «Санкт-Петербургские ведомости», и «Пчела», которую правильнее было бы назвать навозной мухой – так поразительна была ее способность разносить заразу.
На углу Невского проспекта с Адмиралтейским все четверо почувствовали себя спокойнее. Никто их не окликнул. Никто на них не обернулся. Никто на них вообще не глядел.
Впрочем, все четверо, надо признать, сильно изменились.
Пушкин старался не дотрагиваться до щек, непривычно голых. Бакенбарды достались Гоголю, в их пышном обрамлении самый нос его казался короче.
У вертушки на входе на бульвар несли караул трое. Солдаты чиркали взглядом по каждому входящему. Видели лица, а не толпу. Первым прошел Чехов. Солдаты и ухом не повели.
За ним толкнул перед собой вертушку Лермонтов. Чехов по другую сторону приветствовал его жизнерадостным:
– Sic transit gloria mundi!
Лермонтов гордо смотрел перед собой ледяным взглядом.
– Без «мудей» пап-рашу! – рявкнул на Чехова караульный. – Дитяти и дамы здесь гуляють.
– Выпил – веди себя прилично, – проворчал другой.
На Пушкина они внимания не обратили. Бакенбарды Гоголя стали черными как смоль, так он побледнел. Вертушка боднула его в спину.
– Вас тоже не узнали! – подвел итог Чехов.
Очевидное пришлось признать всем: слава, эта «глория мунди», не прошла – она никогда и не была народной.
Чехов сверился с вырезанной заметкой.
На бульваре дождик стрекотал по листьям лип. Из киосков пахло кофе. Маслянистый запах пирожков дразнил желудок.
– Вот они, – радостно показал свернутым зонтом Чехов на поблескивающих чудищ. – Велосипеды Макмиллана.
Они были похожи на железных пауков. Лермонтов, Гоголь и Пушкин остановились, толпа обтекала их, как река. Ничего подобного видеть им не доводилось. Самого мистера Макмиллана при сем не было. Новинку представлял инженер Пряжкин. Но облаченный в короткие клетчатые штаны и клетчатый сюртук. Он прохаживался у сверкающих колес, стреноженных штативом. Приглашал желающих попробовать новинку. Смелость ее заключалась в педалях, которыми приводились в движение колеса. Петербуржцы глазели, косились, шушукались, посмеивались.
Но шли мимо. К качелям и балаганам.
– Прошу, господа, – напрасно гулил инженер.
Дамам новинка не предназначалась.
– С такой дуры хлопнуться – мало не будет, – изрек купеческий молодец. И вместе с дружками устремился далее.
– Сядь, как же. Он тебя сейчас же как липку обдерет, – заметил, проплывая с выводком, отец семейства. – Знаем.
И повел стайку к пирожкам и лимонаду.
– Экое колесо, – свистнул Гоголь. Заметку из «Петербургской газеты» вырезал он.
– Не желаете?
– Выставить себя на посмешище? Благодарю, – пробормотал Лермонтов.
Пушкин схватил Чехова за локоть – взгляд его был прикован к аппаратам:
– Я должен это испытать.
Инженер Пряжкин заметил пристальный голубой взгляд – весь подался, замахал рукой:
– Прошу! Извольте попробовать. Педальный привод. Новый подход.
– Новый подход! Господа! – обернулся Пушкин к остальным. – Жизнь ушла вперед. Нам надобно ее нагнать! Нырнуть в ее поток! Смелей!
– Стойте! – воззвал Гоголь. – Вы же не знаете…
Пушкин решительно выбрался из толпы. Инженер Пряжкин услышал только хвост фразы, рекламно просиял:
– На аппарате Макмиллана вы догоните что угодно! Вплоть до легких дрог. Прошу, сударь, – и за рога выдернул велосипед.
Освободившись из штатива, тот сразу стал каким-то особенно вихляющим и валким.
Клетчатый инженер никак не мог его укротить. Чехов сунул зонт под мышку, схватился за переднее колесо. Лермонтов, пачкая пылью перчатки, укротил заднее. Гоголь держал седло, формой напоминавшее кепи инженера.
По легкой лесенке Пушкин взобрался поверх железного паука. Вся конструкция немедленно начала крениться. Помощники ответили напряжением мускулов.
– Педали, – пропыхтел инженер. – Извольте поставить ноги на педали. Машина приводится в движение круговыми движениями ног.
Пушкин вдел носки туфель в кожаные петли. Ладони, сжимавшие руль, взмокли в перчатках.
– На счет «три» пускай, братцы! – завопил инженер. – Раз, два… три!
И дал толчок – одновременно все разжали руки.
Машина вильнула: качнулась, раз, другой – вызвав в наблюдателях несколько ложных бросков: помочь? – обошлось! Выровнялась.
– Ёшкин… кот. – Инженер восторженно сдвинул кепи на вспотевший затылок. – Первый раз запускаю эту заразу.
– Как первый? – встрепенулся Гоголь. – Вы хоть знаете, кто…
Но локоть Чехова вовремя дал ему под дых.
Пушкин с колотящимся сердцем высоко плыл над песочной дорожкой. Металлические ободья с хрустом давили песок. Мелькали спицы. Ноги крутили педали. Ему были видны плеши, лысины, шляпные булавки. Липы казались не такими высокими. Аллея просматривалась далеко вперед.
Отчего тянуло куда-то еще дальше. Совсем далеко. «Ведь я никогда не был… Да нигде! Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и бордели… спросишь с милою улыбкой: где ж мой поэт? в нем дарование приметно – услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж». От этой мысли улыбка расцвела на его лице: «Почему, в самом деле, нет? Когда, если не теперь!»