У большой чаши с пуншем он остановился. Повел носом. Покачал головой… И успел спрятать опорожненную бутылку под стол за миг до того, как все начали оборачиваться: где же Пушкин?
Затренькал следующий вальс.
Второй тур проговорили о том, что дождливому лету в Петербурге обычно соответствует снежная зима. И наоборот. «Эдак мы с места вовек не сдвинемся», – нахмурился Лермонтов, глядя поверх плеча своей партнерши – госпожи Радклиф.
– Прошу прощения, – так же в пространство за ней молвил он. – Не будете ли вы любезны позволить мне подвести вас к креслам? Я забыл отдать распоряжение, которое не требует отлагательств.
Она, разумеется, позволила. И не успела принять томный облик бабочки, едва присевшей на цветок, как ее кавалер уже возник рядом, уронил подбородок на грудь, показав лакированный пробор, и снова подал ей руку. Радклиф показалось, что на манжетах его расплылись несколько капель и пахнут они спиртом, но проверить себя она не успела – и капли, и запах уже улетучились. А Радклиф не была в ладах с химией настолько, чтобы знать: именно так со спиртом и бывает. Это чрезвычайно летучая жидкость.
Третий вальс радовались тому, как славно было, когда выдалось несколько солнечных деньков. Но теперь в глазах Пушкина и Лермонтова сверкала нетерпеливая надежда узника, чей срок близок к концу.
Первые танцы Гоголь просидел на стуле, нервно скрючившись над собственными острыми коленями. И изучал игру бликов на собственных туфлях.
Затренькал четвертый вальс.
– Вы сегодня не танцуете? – раздалось над его теменем.
Пришлось поднять лицо. Нос в веснушках радостно клевал, приветствуя. Гоголь торопливо вскочил. Шаркнул. «Нет, простите», – твердо решил поставить ее на место. И… вдруг пошел врать такие комплименты, которых сам не мог бы вспоминать потом без горячей лавы стыда, но только вот правда вообще не смог потом вспомнить, что он ей в тот вечер говорил.
Ноги его сами выделывали на паркете рассыпчатые коленца. Стан грациозно клонился при каждом обороте. Платье его дамы так и летало, норовя смахнуть фарфоровые безделушки, которые всегда невидимая госпожа Петрова особенно тщательно промыла с уксусом к сегодняшнему вечеру.
«Боже мой, что он делает», – тихо ужасался Пушкин, когда очередной поворот вальса открывал ему обзор на младшего классика. Одна рука госпожи Остин лежала на его плече. Другую он держал на отлете, не слишком сжимая, но и без той вялости, которая так раздражает дам. Госпожа Остин лукаво перехватила его взгляд.
– Господин Гоголь – большой энтузиаст танцевального искусства, – заметила она.
– Оно не всегда платит ему взаимностью, – признал Пушкин.
Взгляд госпожи Остин впервые коснулся его лица – и впервые окрасился интересом. Она ценила в джентльменах правдивость.
Лермонтов вел госпожу Шелли, как буксир – двойную баржу: его колени то и дело упруго стукались о каркас ее старомодного кринолина. Более удобный фасон «креветка» был, к сожалению, забракован остальными дамами как слишком модный («О, он великолепен, дорогая! Вы собираетесь играть на сцене?»). Госпожа Шелли изо всех сил затевала легкий бальный разговор.
– У вас чудесные рифмы.
Но с дамами у Лермонтова были свои приемы, и он решил твердо придерживаться их весь вечер. А потому спросил поверх ее плеча – в никуда:
– Вы находите?
– О да! Даже не зная языка, я слышу звучание.
Но он со скучающим видом заметил:
– Обычно так хвалят дурнушку. Говорят, что у нее, например, красивые брови.
Мрачные черные глаза остановились где-то над ее бровями.
Госпожа Шелли попробовала все же еще:
– Над чем вы работаете сейчас?
Но он едва не зевнул:
– Так… Один стих…
– О.
А что еще она могла сказать?
– How wonderful.
Черные глаза глянули в самое ее дно. Отчего ее пробрал холод. «Какой… странный господин».
– Да, – подтвердил он. И крепче сжал ее руку.
Горячая волна прошлась в госпоже Шелли от кисти до макушки.
Чехов, оставшись без пары, слонялся у стола с большой серебряной чашей. От этого он и впрямь почувствовал себя официантом. Чехов заглянул в чашу с розоватым напитком. Плавали яблочные дольки и звездочки гвоздики. Раскрыл дверцы под сервировочным столом, но там были только две пустые бутылки. «Где же водка? Где коньяк?» – удивился он. Рассердился: «Госпожа Петрова опять выставила всё на стол – но так, чтобы никто ничего не нашел». Глаза шарили поверх батареи бутылок в поисках граненой пробки. Занятый поисками, он не видел, что смерч, устроенный Гоголем, приближается позади. Вибрация паркета под его ногами нарастала, но и на нее он не обратил внимания. Так как пришлось встать на цыпочки, чтобы достать пузатый графин с водкой, который госпожа Петрова осуждающе задвинула подальше – за лимонады, за зельтерскую, за клюквенный морс. Чехов вытянул графин за горлышко. Ему показалось, что пахнет из чаши несколько крепче, чем он ожидал. «Кажется», – отбросил сомнения он: пунш готовила госпожа Петрова, не одобрявшая алкоголь. Вынул граненую пробку. В водке нет вкуса, но ее запах… Запах плебейский. Именно в этот вечер Чехов особенно боялся вульгарности. Именно в этот вечер особенно хотелось быть непринужденно элегантным. Как будто за плечами – шесть сотен дворянских лет. Он наклонил горлышко – чуть-чуть… Стопка – не больше. Только чтобы помочь всем сломать лед. И в этот миг пенистая шелковая волна в повороте накрыла его с головой.
Обдала сложным запахом вербеновых духов, пачулей, пота, страха, ожиданий. Чуть не сбила с ног. Накренила. Отхлынула, шурша. Гоголь повлек ее дальше – госпожа Радклиф еле успевала перебирать ногами.
Чехов с ужасом увидел, что графин в его руках…
– Зачем вы принесли пустой графин? – быстрым и злым шепотом потребовал по-русски за его плечом Лермонтов. – Уберите! Пунш сервируют в чаше!
Музыка вдруг стихла.
Огоньки свечей перестало трепать сквознячком танцующих – они встали вертикально. Все старались унять дыхание. Дамы прятали вздымающуюся грудь за веерами.
Чехов, протянувшись во весь свой высокий рост, гибко задвинул графин обратно. Повернулся с гостеприимной улыбкой.
Увы. Танцы не развеяли напряжения. Напротив, оно, казалось, сгустилось еще больше. Ибо тема погоды, даже такой капризной, как петербургская, за три вальса была осушена до дна.
– Дамы! Господа! Прошу… – любезно пригласил всех Пушкин, открывая в улыбке слишком много зубов, чтобы ей можно было верить. – Пунш!
Он сам взялся за серебряный половник. Сам зачерпнул. Сам налил первую чашу. И подал ее госпоже Остин, с которой провел последний тур. Следующую чашу протянул госпоже Шелли. Оделил госпожу Радклиф. Мужчины помогли себе сами. При свечах в зале быстро стало душно, танцы разгорячили, жажда просила бокалов, поэтому первый тур пунша промелькнул молниеносно.
Похвалы напитку позволили заполнить тишину, пока Чехов разливал второй. При этом ухо его предательски запылало. Пунш вышел крепковат. Даже на опытный вкус.
Осушили и второй.
Только на третьем раунде глотки стали реже, а паузы длиннее. И их опять пришлось бы чем-то заполнять. Но, к счастью для всех, опять затренькал вальс.
– Ваш музыкант не знает усталости! – как-то слишком громко и звучно удивилась госпожа Остин, взмахнув чашей так энергично, что подняла в ней небольшую бурю.
Независимый наблюдатель отметил бы, что и щеки ее слишком красны, а глаза – слишком блестят. Но все присутствующие достигли равной кондиции одновременно. Поэтому восторг госпожи Остин всем показался естественным, а замечание – толковым. Дамы присоединились к нему единодушно.
Разъяснить гостьям, в чем дело, хозяева тоже бросились все разом. Причем Гоголь и Чехов заговорили по-английски ужасно бегло и бойко, хотя английского раньше не знали. Перебивая друг друга, они принялись добросовестно объяснять дамам принцип устройства прибора. Пушкин оживлял пояснение энергическими восклицаниями:
– Совсем новая штука! Нужно всё испытать!.. Технический прогресс не стоит на месте! Наш мир – мир машин, мир пара и электричества!
Лермонтов несколько раз хватался за нож, чтобы на подтаявшем прямоугольнике масла начертать несколько формул, все окончательно проясняющих.
Всей гурьбой подвели дам к пианино. Остин стало жутко при виде клавиш. Они утопали и прыгали сами по себе, как будто по ним перескакивал призрак.
– Ведь восхитительно? Скажите, восхитительно? – заглядывал ей в декольте Лермонтов.
– Это превосходит все готические фантазии, – признала она.
– Послушайте! – вскочив на стул, сверкал глазами Пушкин. – И скажите, разве можно отличить музыку машины от игры живого музыканта?
– Машины? – нетвердо вскинулась госпожа Остин.
– Тс! Тихо!.. Только послушайте!
Все сделали коровьи лица и послушали. Вальс все тренькал. Признали, что нельзя.
– А где сам музыкант? – не поняла Шелли.
– Музыка передается телеграфом? – предположила Радклиф.
С хохотом разоблачили дамам фокус. Подняли крышку. Показали барабан.
– А ноты?
Указали на ленту с прорезанным узором дырочек:
– Ни нот, ни музыканта. Это пнемно…
– Пневно… – поспешили на помощь товарищи. – Пнеппо…
Вместе одолели.
– Пневматическое пианино? – переспросила госпожа Радклиф, всего пару раз споткнувшись языком о слово «пневматический». Даже сквозь веселую теплую завесу пунша она чуяла легкий холодок непонятной угрозы и обернулась на подруг.
«А что я говорила! – ужасным лицом ответила Остин. – Все еще хотите мира? Убедились?»
Шелли покачивалась на каблуках. Но в обморок не упала.
– Господа! – воскликнула она задорно.
Радклиф наклонилась к уху Остин:
– Милая Джейн, боюсь, нашей бедной Мэри необходимо срочно попудрить нос.
Но бедная Мэри уже столкнула Пушкина со стула, вскарабкалась сама, путаясь в громоздком кринолине, показав несколько раз панталоны и пару раз покачнувшись столь опасно, что хозяева гурьбой бросились на помощь и чрезвычайно усердно придержали ее за ноги, стараясь подхватить повыше. Госпожа Радклиф не знала, куда девать глаза. Теперь она уже была согласна и на фасон «креветка», лишь бы не… Но, к счастью, кринолин с шорохом пал на прежнее место. Добровольцы не без сожаления выпустили ноги госпожи Шелли и задрали подбородки. Потому что та потребовала: