Поэты и джентльмены. Роман-ранобэ — страница 27 из 47

прилично.

– Времена меняются, дорогая Анна.

Новый вздох качнул ее сережку.

– Я не против того, что к нам присоединилась новая дама. Я просто хочу знать, почему именно эта дама!

– А почему вы были против мисс Эванс?

Мэри тоже уставилась в затылок Джейн, ожидая ответа:

– Из-за ее мужского псевдонима?

Она угадала: Джейн стало противно, что мисс Эванс устыдилась печататься под женским именем.

– Нет, – солгала она. – Мисс Эванс, то есть мистер Джордж Элиот… Отказалась сама. Предпочла здравствовать в своей деревне. – Джейн не удалось спрятать сарказм.

– Ковентри не деревня.

– Вообще я не против ни мужского псевдонима…

Но Шелли опять прижала руку в перчатке к груди:

– Ах!

И Остин осталось только вместе со всеми проводить взором покачивающийся клетчатый колокол.

Показ закончился. Шурша, гостьи стали подниматься из кресел, расправлять кринолины. Те сразу стали тереться друг о друга, как воздушные шары у продавца в связке. В зале стало тесно. Вынесли подносы с лимонным шербетом. Господин и госпожа Ворт сновали, как шмели: собирали заказы.

Остин обернулась к Шелли и Радклиф:

– Вы были против того, чтобы к нам присоединился джентльмен. Превосходно. Я нашла для нас даму! Не понимаю, чем вы недовольны.

– Да, но что за даму!

– Где она сейчас вообще, эта дама?

Остин беспокойно оглянулась – но, к счастью, и господин, и госпожа Ворт хлопотали далеко от них. Вздохнула:

– Полагаю, где сейчас все: в примерочной.

– Так чего же ждем мы? Мне понравилось синее с зеленым! – радостно воскликнула Шелли. – И в клетку.

Господин Ворт тут вскинул подбородок, щелкнул кому-то пальцами. Что-то показал жестами. И пальцем – на госпожу Шелли. Остин слегка покраснела – эти хозяева слышали все. Даже сквозь плеск разговора, шуршание кринолинов, звяканье ложечек. К Мэри тотчас подскочила горничная в черном закрытом платье. Радклиф заверещала:

– Госпожа Шелли пошутила! – и тут же вцепилась Мэри в локоть («Вы же пошутили, дорогая Мэри, не так ли?»).

Горничная обдала их неуловимым презрением. Остин стало неловко.

– Мы ждем подругу.

– Она нам не подруга, – воинственно уточнила Радклиф.

Джейн вздохнула и ответила горничной:

– Словом, проводите нас к госпоже Лавлейс.

Горничная-француженка презрительно усмехнулась про себя (во-первых, «ну и акцент!», во-вторых, «все англичане – куку»), но с вышколенной безмятежностью повлекла всех трех за собой.

Примерочная напоминала железнодорожный вагон, только просторный и оклеенный обоями цвета «дьявольская роза». Двери, двери, двери. Каждая вела в отдельную кабинку. Неся платья на вытянутых руках, как букеты, летали горничные. Все как одна в черном. Млели в напольных вазах цветы. Из каждой кабинки доносилось копошение. Пахло свечным жаром, пóтом, духами и подгнившими в воде стеблями. Мэри с жадностью провожала глазами платья, исчезавшие в кабинке у очередной счастливицы. Анна промокнула платочком верхнюю губу:

– Я бы никогда не надела такой ужас. Даже если шестьсот франков заплатили бы мне, – шепотом предупредила она. – Что это сзади? Конский круп? Или корма фрегата? А впереди?

– Этот фасон называется «креветка»! – восторженно объяснила Шелли.

– Впереди – не прикладывая особого воображения – можно увидеть ваши ноги. И вы хотите, чтобы дама, которая надевает на себя такой ужас, стала одной из нас?

– Госпожа Лавлейс – уже одна из нас.

– Вы правда в это верите?

– Дорогая, вы преувеличиваете. К тому же осада Севастополя – это ее идея. Разве вы не мечтаете о победе?

– Но она не может написать ни строчки. Мы не можем и далее делать за нее вот так всю работу, – зашипела Радклиф. – Мэри, скажите же вы!

– Да-да. – Мэри проводила взглядом чудесное бежевое… Но рассмотреть подробности не успела, бежевое чудо скрылось за дверцей.

– Зато ее идеи идут в ногу с наукой! – твердо возразила Остин. – Она великий математик! И она – дочь Байрона.

– Это-то меня и пугает!

Скрестились шпаги:

– Дорогая Анна.

– Дорогая Джейн.

Но тут дверца купе распахнулась. В проеме высилось нечто шелковое, зеленое, муаровое, задрапированное самым неожиданным образом, динамизм современной жизни в нем сочетался с пикантностью – словом, пропасть щегольства и жуткий ужас. Шелли, Радклиф и Остин засияли улыбками навстречу новенькой:

– Дорогая Ада, вы божественны!

– Милая Ада! Какая прелесть!

– Дражайшая миссис Лавлейс! Это платье поистине ваше.

Все расцеловались, звонко чмокая друг другу воздух в дюйме от щек. Еще раз заверили друг друга, как рады новой конфигурации. Во славу Британии.

– Дорогая Ада, мы так счастливы, что вы с нами. Вместе мы непобедимы.

– Вы ни о чем не пожалеете, – со смешанными чувствами заверила Шелли. – Теперь наша – и ваша – жизнь так интересна. Так насыщенна.

– Полна изумительных приключений. – Радклиф постаралась, чтобы это прозвучало почти без курсива. Ради победы она была готова на все.

– А главное мы обожаем друг друга, – завершила фейерверк Остин.

***

Солнце отыскало на столике пузатый графин с граненой пробкой. Звонко щелкнуло по ней пальцем. Выбило искру. Золотая искра рикошетом, как пуля, пробила Лермонтову веко, глаз, разнесла мозг. Он застонал, проснулся, зажмурился и не сразу понял, что полулежит в кресле (до кровати вчера не дотянул всего ничего). Оловянный, деревянный, стеклянный.

Неся голову осторожно, как только что склеенный елочный шар, он отправился на поиски исцеления.

Остальные были уже в гостиной. Пневматическое пианино тихо скалило длинные лошадиные зубы. На дне чаши для пунша присохли звездочки гвоздики и сморщенные дольки яблок. Пахло кислым. Пыхтел самовар. Чехов наливал и передавал дымящиеся чашки, стараясь не звякать блюдцами и поворачиваться всем телом (головой было лучше не двигать). Гоголь потел. Пушкин то и дело прикрывал глаза – каждый звук синей стрелой пронзал голову.

Переругивались зло, но вяло.

– Вышло неучтиво, – повторил Пушкин.

– Какая разница? – пробормотал Чехов. – Мы враги. Вежливостью ничего не изменишь. Как и ее отсутствием.

– Что не мешает находить ее отсутствие прискорбным.

– Почему Байрон? Байрон-то почему? – шипел Лермонтов. – Я не понимаю…

– Сроду не писал под Байрона, – плаксиво ворчал Гоголь. – Зачем они меня обижают?

Чехов фыркнул в чай:

– Байрон – фат и пошляк.

Он деликатно вздохнул, глянув на Пушкина:

– Простите. Вам он нравился.

Пушкин не обиделся:

– Я корчил Байрона, как метко выразился говночист Фиглярин. Но давно уж не грешу.

Взгляд его поверх чая Лермонтов принял на свой счет:

– Да, я писал «Героя нашего времени» под Байрона. Но, господа, помилуйте, мне было двадцать. И мне нужны были деньги. Вопрос не в этом, – он обернулся на Чехова, – вопрос в том, зачем вы бухнули в пунш столько водки?

– Я?

Он вздернул злополучный графин за горлышко:

– Здесь сколько? Литр. С литра не кидаются сравнениями с Байроном направо и налево. Надо спросить госпожу Петрову, это она гото…

– Хорошо, – вздохнул Пушкин. – Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя, назовем это, прозрел. Довольно с Байроном. Какие будут идеи?

– Идеи?

– Насчет чего?

Пушкин обвел всех глазами – после вчерашнего цвет к ним еще не вернулся.

– Они всего лишь дамы и вольны лепетать любые глупости. Мы поступили неучтиво.

Лермонтов пожал плечом, осторожно опуская губы в чай:

– Послать цветы. Что еще обиженной даме надо.

Гоголь начал стекать по креслу:

– Не знаю… никто не знает… что им надо… дамам… Шляпки одни чего стоят. Что-то эдакое. Чему названия нет. Чтобы на голове совершенное пирожное… Все дамы любят шляпки.

– Не понимаю, – опять фыркнул Чехов. – А что из нами сказанного – неправда?

– Все правда, – согласился Пушкин. – Дамам ни к чему было ее знать. Я первый виноват.

– Кто ж знал, что они вломятся в амбицию. Из-за чего?

– Терпеть не могу синих чулков.

– Нам следовало тотчас перевести разговор на комплименты их глазам, улыбкам, туалетам, острым суждениям… Ну да что сделано, того не воротишь. Может быть, Николай Васильевич прав. Шляпки?

– Я ничего в этом не смыслю! Ай, господа! Не смотрите на меня!

Гоголь выскочил из-за стола так поспешно, что стул хлопнулся спинкой об пол. Звук показался пушечным. Все схватились за головы.

– Шали, – проскрипел Лермонтов.

Чехов усмехнулся и расплескал чай:

– «Шали»!

– К сожалению, – заметил Пушкин, – возможно, ни шали, ни шляпы не помогут. Все три именно что синие чулки.

– И что, по-вашему, им надо?

Ответил Чехов:

– Тараканство. Хоть синим чулкам, хоть обычным.

– Прошу прощения? – выпрямился Лермонтов.

– А мухоедство их не устроит? – подал голос Гоголь.

Чехов перевел:

– Женщине нужна постель. А не шляпки, шали, мармелад.

Лермонтов взвился:

– О, так, может, вы всё и исправите? В постели! С тремя разом!

– Господа! Господа! – корчился, держа руками голову, Гоголь. – Прошу!..

Ему не вняли.

– Бр-р-р-р, – передернул плечами Чехов. – С порядочными дамами? Увольте. Лучше наесться дусту.

– Что такого? Для человека ваших принципов. Хлоп – и готово.

– Вы читаете слишком много книг, – зевнул Чехов.

– А вы производите впечатление человека, который в разговорах о женщинах весьма смел, зато как доходит до дела – сразу в кусты.

Чехов со скучающим видом вернул укол:

– Зато вы – впечатление человека, который в деле – ни ухом ни рылом.

Пушкин не слушал перепалку. Он был погружен в свои мысли. Откинулся на спинку кресла, словно всей позой выпав из разговора.

– Объяснитесь! – бросил салфетку Лермонтов. Встал.

Чехов не смутился:

– Извольте. Во-первых, нужна ночь, во-вторых, вы едете в гостиницу, в-третьих, в гостинице вам говорят, что свободных номеров нет, и вы едете искать другое пристанище, в-четвертых, в номере ваша дама падает духом, жантильничает, дрожит и восклицает: «Ах, боже мой, что я делаю?! Нет! Нет!», добрый час идет на раздевание и на слова, в-пятых, дама ваша на обратном пути имеет такое выражение, как будто вы ее изнасиловали, и все время бормочет: «Нет, никогда себе этого не прощу!» Все это не похоже на «хлоп – и готово!». «Хлоп – и готово» оставляю на совести французских авторов, которых вы слишком прилежно читали.