Поэты и джентльмены. Роман-ранобэ — страница 35 из 47

Знаю, но не скажу.

Корнилов отвел лицо. Усмехнулся, хлопнул матроса по плечу:

– Спасибо, братец.

***

Уборная по-прежнему была заперта. Да сколько ж можно? Невыносимо! Чехов возвысил голос:

– Михаил Юрьевич, долгое сидение на унитазе ведет к образованию геморроев.

Ему ответило высокомерное молчание.

Чехов покачал головой и отошел по коридору. Наконец ухо его расслышало рев воды, стук задвижки, возвестившие, что уборная освободилась.

Чехов поспешно вошел, закрыл дверь. Стукнул задвижкой, оформленной в виде львиной головы. «Лев на страже нужника, – привычно отметил он. – Пошлость. Всюду пошлость». Обернулся к фаянсовой вазе. И обомлел. Не было туалета.

Не было стен, выкрашенных охрой. Не было кафельного пола. Не было потолка. Мигали в черном небе звезды. Из-под самых ног уходила в пустынную даль дорога. Ее кремнистый блеск вторил небесному. Было тихо, и ощущалось присутствие чего-то… высшего.

Чехов кинулся вон. Бахнул дверью. Привалился спиной. Колени были ватные. Сердце стучало. Но любопытство победило. Он прислушался. Тихо, только булькал с кишечным звуком водопровод. Чехов рванул дверь. Увидел потолок, охристые стены, фаянсовую вазу унитаза. Мир лежал в своих границах. «Я слишком много выпил слишком крепкого чая». Чехов расстегнул штаны. Сел. «Слишком много и напряженно думаю», – успокоился. Сорвал с крючка бумажку. Госпожа Петрова экономно нарезала гигиенические квадратики из газет, беспокоясь только о геометрической опрятности. Это придавало походам в уборную дополнительный интерес: как некоторые гадают на случайно раскрытой странице, так Чехов гадал на этих туалетных листках. Текст, посреди столбца срезанный ее ножницами, лишался злобы дня и становился похож на пророчества Сивиллы.

Чехов юмористически развернул листок к глазам:

– Хм.

Он был не из газеты. Сплошной ряд верстки и рваный край говорили, что это страница из книги. Но из какой – не догадаться. Целые строки были густо замазаны. Поверх других – что-то приписано. Печатные и рукописные слова наползали друг на друга. Чехов поднес ближе к глазам. «…Тьмой ночи», «…далеко от друзей», «блестела в лунном свете дорога…». Здесь карандаш переместил слова, добиваясь попадания в ритм и размер, но Чехов писал только прозу, в стихах разбирался слабо, поэтому смысла маневра не уловил. Дальше шло что-то про скалы. Короче, ерунда. Чехов нырнул рукой с листком себе под зад. Уронил бумажку туда же. Встал. Застегнулся. Шагнул в смежную ванную – к раковине. Обстоятельно, по старой докторской привычке, вымыл руки. Дернул за шнур. И под рев воды, уносившей все не иначе как прямо в Лету, толкнул дверь.

Глава 9. Лимон

Особняк посла Сеймура, казалось, продрог и отсырел. Хотелось накинуть теплую индийскую шаль, но Мэри вспомнила, что шаль уже на плечах, и поежилась. Дождь настукивал пальцами – по крышам, по карнизам, по жестяным подоконникам, по стеклу. Мелодия угадывалась, пропадала, снова напоминала что-то – или кого-то. Капли набухали, стекали, сливались с себе подобными – точно поверхность стекла была живой. Кожа. Больная кожа. Прозрачные волдыри и язвы набухали, лопались. Город сквозь стекло гримасничал и корчил ей рожи. Окна ухмылялись. Дома студенисто дрожали, сырые, набухшие. Мостовая была зыбкой, как болото. Мэри Шелли глядела сквозь эту подвижную поверхность в странной тоске, которой вроде бы не должно быть. Вроде бы. Тогда почему мне так… Как? Она подыскивала определения, чтобы описать это свое чувство, но на ум упорно лезло слово, которое не нравилось ей совсем. Оно было растворено в серой сырости мостовых и туч, в каменной плоской безнадежности мокрых фасадов, его выстукивал каплями дождь: по-ра-же-ние.

Севастополь, который должен был свалиться от первого же толчка союзных сил, все еще держался, а самое главное, непонятно – как. На чем? События, которые они планировали, не только пошли не так, не по плану, но и принялись выделывать столь абсурдные коленца, что сомнений быть не могло: в ход их вмешалась рука врага, в ней было зажато перо, а идеи с него стекали безумные, дрянные, эпигонские… Но почему-то же они сработали – эти их идейки? Как?

«Неужели все дело в том, что все эти безвестные миру господинчики – Pushkin, Gogol, Chekhov, Lermontov – обладали ключом, благодаря которому даже их слабые идейки действовали на русскую публику доходчивее самых сильных и смелых британских фантазий? Неужели все дело в языке? В том, как сопоставлены, сопряжены слова? Значит ли это, что магия рождается только на стыках слов? – вдруг озадачило ее. – Или дело обстоит так, что идеи, образы имеют своего рода гражданство? Ну хорошо, „гражданство“ – скверное слово, а, скажем так, есть особая семейная связь между…»

– Хватит!.. – взвизгнула, не выдержав, Остин.

Шелли нервно обернулась, мысль ушла.

Три дамы сидели рядком на диване, точно ожидали омнибус, но позы их при этом отличались. Радклиф напоминала ободранную в драке ворону. Ада Лавлейс выглядела какой-то одновременно безразличной и целеустремленной, точно ждала не омнибус, как все, а экипаж на дутых шинах, причем с местом только для нее одной. Остин, которая по обыкновению сидела с видом деревенской святоши (спина палкой, руки коробочкой), кашлянула. Спокойно начала – надеясь, что спокойствия хватит на всю фразу. Не хватило.

– Пожалуйста, дорогая Мэри, если вас не затруднит, не могли бы вы… Черт возьми, прекратите колотить по стеклу! Это невыносимо!

Стук оборвался. Шелли посмотрела на свои пальцы, как будто раньше их не видела:

– Я стучала по стеклу?

Радклиф охотно закивала:

– Сперва вы настукивали «У Мэри был барашек». Потом «Веселое Рождество». Потом траурный марш Бетховена.

Ада Лавлейс вынула плоские золотые часики на цепочке, щелкнула крышкой, но с таким видом, будто ни к кому из дам это не имело отношения. Впрочем, и действительно – не имело.

– Я выстукивала траурный марш? – ошарашенно спросила свои пальцы Шелли.

– И без него, знаете ли, не по себе, – буркнула Остин.

Мэри Шелли сжала пальцы в кулак:

– Простите, милая Джейн. Я, как и вы, не понимаю. Что пошло не так? Где? Когда? А главное, почему? Почему наши войска вдруг отступили от северной стороны, ведь там не было укреплений, они могли атаковать беспрепятственно. Севастополь уже почти был у нас в руках!

– Может быть, госпожа Лавлейс понимает. Осада Севастополя была ее идеей, – невинным тоном заметила Радклиф. Он напоминал мягкую поверхность болота: что только не кишело в глубине.

Ада ответила:

– Пока нет, но скоро буду, – звякнула цепочкой часов. Глянула на стрелки. Лицо ее было какое угодно, только не взволнованное, тон тоже. – Кстати, этот марш написал Шопен. А не Бетховен.

– Шопен так Шопен, – не стала спорить Остин.

Ада Лавлейс так и оставила часы в ладони. Остин заметила это. С тревогой взглянула на Радклиф. Та сделала ледяные глаза: она – ваша креатура, милочка, – говорили они. Шелли все таращилась на свои пальцы с ужасом. Как будто они выстукивали похоронный марш сами по себе. А что еще учинят?

– Внимание! – Лавлейс торжествующе подняла часики – и тотчас в дверь стукнули, так что три другие дамы вздрогнули.

Стук-стук-стук-стук. Как метроном.

Ада объявила:

– Ева, прошу.

Высокая рыжеватая женщина вошла, так энергично толкая коленями мокрый подол платья, будто не собиралась здесь останавливаться, а направлялась через анфиладу в бывшие личные комнаты леди Сеймур. Но ровно под люстрой встала. С ее плаща, подола, края шляпки капало. Судя по влажному шерстяному запаху, можно было подумать, что в комнату вошел большой старый сенбернар. Радклиф сделала вид, что почесала нос да забыла пальцы под ноздрями. Остин поймала себя на неуютном чувстве: хотелось бежать, как от зверя, хотя Ева не только не была зверем, она вообще не была живым существом. Мэри сжала губы, стараясь не показать досаду, которая охватывала ее всякий раз при появлении Евы. Досаду, ревность и гнев. «Мерзавка Ада. Эту идею она украла у меня», но кто из писателей скажет подобное вслух? – только завистливая бездарность, а Мэри таковой себя не считала. И все же… все же… «Это же была моя идея! Моя! Это мой „Франкенштейн“!»

Некоторое время слышно было только, как с краев плаща и шляпы Евы капает вода.

Радклиф не выдержала первой:

– Ну же? Вы узнали что-нибудь, Ева?

Джейн и Мэри подались вперед:

– Вы смогли подобраться к этим русским господам?

– Вас не заметили?

– Вам удалось их подслушать?

Ева не моргала. Остин забеспокоилась:

– В ней кончился уголь?

Но вздохи парового двигателя убеждали в обратном.

– Она реагирует только на мой голос, – пояснила Ада. – Ева, прошу.

Ева разомкнула губы. Несколько мгновений не происходило ничего. Только внутри Евы что-то стукало и шуршало. Лавлейс кивала звукам. Зажужжало. Звякнуло. Выдало:

– Koshka.

Рот сомкнулся. Шелли стала багровой, как занавес театра «Друри-Лейн». Она узнала голос. Голос господина с мрачными глазами. «Или он просто теперь мне мерещится повсюду? Невыносимо… Какой… странный господин».

– Koshka? – переглянулись Остин, Шелли и Радклиф.

Остин вскочила. Хлопнула и зашуршала словарем. Забарабанила пальцами по странице. Перехватила взгляд Шелли, смущенно сжала пальцы в кулак, убрала.

– Кошка, – сказала она. – Это слово – кошка.

– Кошка?

– Кошка, – повторила Остин. Но ощущение абсурда только окрепло.

Посмотрели на пунцовую Шелли:

– Вы что-то еще знаете, милая Мэри?

Та помотала головой.

– Нет-нет. Откуда?

– Вам видней.

Но, на ее счастье, уже приступила Радклиф:

– Дорогая Ева…

– Не называйте ее дорогой, – перебила Лавлейс и скрестила руки. – Информационная ценность этого определения равна нулю.

Радклиф сделала вид, что не слышала. Однако замечание учла:

– Ева, вы уверены?

Лавлейс фыркнула:

– Уверенность или неуверенность – это категории исключительно вашего мышления… дорогая мадам Радклиф. Звукозаписывающее устройство Евы регистрирует то, что было произнесено. В этом уж вы можете быть полностью уверены. Дорогая.