Поэты и джентльмены. Роман-ранобэ — страница 37 из 47

– Выйдем, – прошептала остальным Радклиф, продевая одну руку под локоть Мэри, другую под локоть Ады и увлекая обеих за собой. – Нам не должно видеть то, что здесь случится дальше…

У самой двери Мэри все же обернулась. Джейн оперлась руками на стол – локоны повисли над картой. Булавки усеивали топографическую местность, как куклу проклятого в ритуале вуду. Но и карту Джейн не видела. На лице ее проступило мечтательное сладострастие творца.

Никто из них не обратил внимания, что Ева так и не принесла лимон.

***

– Смотри, куды прешь! – заорал извозчик.

Пушкин отпрянул. Машинально проводил взглядом конский круп, истукана на козлах, истукана-пассажира. Перебежал мостовую. Трость его стучала по торцам.

Садовая улица в этот час дня представляла собой обычное целеустремленное месиво из экипажей, телег, пешеходов, подогретое близостью торгового Гостиного двора с одной стороны и Апраксина – с другой. Ближе к Апраксину, или Апрашке, как его называли, толпа была беднее и грязнее (и далее плавно и быстро вы спускались уже на самое общественное дно Сенной площади). Зато ближе к Гостиному, а точнее, Невскому проспекту и Аничкову дворцу, который так нравился императору, то есть на поверхности, можно было заметить даже и сливки общества.

Таким образом, у улицы, растянутой справа налево, были еще верх и низ. Что, впрочем, нимало не озадачило бы тогдашнего казанского профессора Лобачевского, привычного и не к таким шуткам пространства.

Колеса трещали. Извозчики покрикивали. Разносчики расхваливали товар. Лошади валили из-под хвоста навозные яблоки. И даже солнце как-то умудрялось добавлять уличного шума.

Любому обитателю европейской столицы бросилась бы в глаза особенность этой толпы: в ней почти не было дам. А те, что изредка мелькали – как правило, на полпути между входом в лавку и выходом из коляски, – были в сопровождении слуги.

Поэтому никто не обратил внимания на невысокого господина в цилиндре и с тростью. Да и с чего? Единственным в нем примечательным было сочетание смуглой кожи с ярко-синими глазами. Но для этого пришлось бы заглянуть ему в лицо, а петербуржцы традиционно избегали встречаться глазами. Хоть на дне общества, хоть на его вершине.

У решетки Воронцовского дворца господин в цилиндре замедлил шаг. Это была его последняя, четвертая остановка на привычном маршруте. «Я счастливый отец, – так же привычно подумал он. – Все мои четверо детей – выжили». Было чему радоваться. У Вяземского, например, все померли.

Сам дворец был почти не виден – отступил от улицы в глубину густого сада. Семейство Воронцовых давно его оставило. Здесь размещался Пажеский корпус. А в садах небезмятежно расцветали будущие императорские пажи, гвардейские офицеры и просто уж такие цветы зла, какие и не снились обывателям. Учебное заведение было закрытым. Известно, что самые вонючие орхидеи предпочитают сумрак и не терпят свежего воздуха. В высоком светском кругу считалось, что обычаи Пажеского корпуса закаляют характер, а потому среди воспитанников были отпрыски лучших российских фамилий.

Но синеглазый господин смотрел не на драку. Глаза его были прикованы к смуглому голубоглазому мальчику в стороне. Тот на ходу читал. Жадно вбирали каждую черту. Каждое движение умиляло. От каждого знакомого жеста сердце давало перебой. «Что же он читает?»

– Пушкин! – заорал в саду какой-то прыщавый юноша.

Господин в цилиндре вздрогнул. А смуглый юноша вскинул подбородок. Уронил книжку. Сжал кулаки.

Пушкин у решетки невольно сделал то же самое.

Шли на него двое. Шли вразвалочку, как будто им мешали собственные яйца. Смуглый юноша смотрел на них исподлобья – высчитывал дистанцию поражения.

– Что ж это, Гришенька, – обратился прыщавый. – Вы не пожелали вчера поучаствовать в вечернем цирке?

Наподдал – и книжка отлетела, взмахнув крыльями.

– Может быть, вы не бугор? – светски предложил разгадку второй.

Смуглый юноша выбросил вперед кулак. Сердце у господина в цилиндре забилось в горле. Сглотнул его. Прыщавый схватился за нос. Из-под ладони побежала юшка. Двое бросились на одного. Запыхтела неравная схватка, размеченная смачными ударами по мягкому лицу, как стих цезурами.

Господин в цилиндре схватился за прутья решетки. Но что он мог сделать? Или мог? О, проклятая клятва.

А прыщавый уже гнул Гришу Пушкина за шею к земле.

– Корф! Васильчиков! – заверещал, прыгая с крыльца, какой-то мальчик в мундире. – Бьют!

В несколько мгновений драка стала многорукой, многоногой.

В воздухе мелькали аристократические кулаки. И дядька-воспитатель с крыльца, и караульный из полосатой будки смотрели на нее с одобрительным интересом. Во-первых, из смутных классовых соображений (пока еще не проясненных эсерскими агитаторами). Во-вторых, из почтения к традициям заведения. Били, бьют, будут бить.

«Может, прикрикнуть?» – метался за прутьями, как в клетке, господин в цилиндре. Но – нельзя! нельзя! нельзя! – отчаянно колотилось сердце в тисках долга и чести.

«Я и это переживу. Я сумею». Все можно суметь пережить.

Экипаж с гнедым жеребцом невольно привлек его внимание: остановился у ворот заведения. Господин в цилиндре заметил белое страусовое перо, притертое к самому стеклу, ибо шляпа была модная: большая. Сама дама была не видна в темной глубине экипажа. Караульный нехотя оторвался от созерцания драки. Сунулся к вознице, спросил, получил ответ. Бросился отпирать ворота.

Гаркнул:

– Госпожа Ланская! К господину директору!

Господин в цилиндре и ухом не повел. Дамы его не занимали. Имя было незнакомо. Но дядька-воспитатель тут же скатился с крыльца. И бросился разнимать драку, отвешивая направо-налево красными кулаками, похожими на небольшие крымские дыни. Выволок Гришу Пушкина за алое ухо. Молниеносно отер с его лица пыль и кровь. Обмахнул мундир. Застегнул пуговицы (те, что не оторвались в драке). Дал бодрящий подзатыльник:

– Смирно! К господину директору – марш!

Все стало так, будто ничего не было. Только шелестела кружевная тень воронцовских лип.

Гнедой жеребец от боли, причиненной натянутыми удилами, показал длинные зубы и впечатал все четыре копыта, взметнув фонтанчики песка. Стукнула дверца. Стукнула выкинутая лесенка. Выплеснулся оборчатый край платья. Перо задело за верх экипажа.

Господин в цилиндре невольно бросил взгляд. Сердце его запнулось.

Все такая же высокая. Выходя, ей пришлось наклонить голову. Поля шляпы скрывали лицо. Сжимая зубами мундштук с папиросой, она попала прыгающим кончиком в пламя. Раскурила. Затянулась. Выпустила сизые клубы – и вот так, вся в дыму, как огнедышащий дракон, наконец сошла по лесенке из экипажа и подняла лицо.

Дым рассеялся.

Под глазами темные мешочки. Щеки осунулись. Рот запал, весь в лучиках морщин. На лбу и у носа – тоже. Волосы – пегие от седины. В движениях – осторожная слабость. Немолодая женщина. Мать взрослых детей.

Дело в том, что она осталась все такой же прекрасной.

А потом расплылась и пропала в закипевшей в его глазах влаге.

«Госпожа… Ланская?!»

Господин в цилиндре отпрянул от решетки. И понял, что пережить можно многое. Но не все.

Например, не любовь.

Придерживая на голове цилиндр, он бросился прочь.

***

Он бежал, куда несли ноги. Госпожа… Ланская? Госпожа? Ланская! Прохожие по петербургской привычке огибать друг друга, точно ядовитый плющ, увиливали в последний момент, придерживая шляпы: он ни разу ни с кем не столкнулся. Но только чудом не попал под лошадь. Не ухнул в разрытую канаву. Не запнулся о вынутые шашки торцов. Он не видел, куда летел. Все растекалось в соленой амальгаме слез.

Госпожа… Ланская?!

Только когда в мышцах закипело, а в висках прояснилось, он увидел, что ноги принесли его на Конногвардейский бульвар. И укоротил шаг до обычного.

Был тот сумрачный час дня, когда на Конногвардейский бульвар выбираются девушки известного поведения и господа, которых это может заинтересовать.

Пушкин не глядел ни на тех, ни на других.

Госпожа… Ланская?!

Ведь доктор Даль рассказал ей все! Все, все, все.

От жены у Пушкина не было тайн.

До сих пор он не искал сближения с Натальей Николаевной, не давал о себе знать (зачем? – ведь она знает все!). Ждал, что первый шаг – по эту сторону – сделает она. Больше не связанная ни семейным долгом, ни брачными клятвами (официальными, по крайней мере), ни деньгами (вернее, их отсутствием), ни мнением других (а с нее бы сталось сделать всем назло). Руководствуясь только сердцем.

Ну вот все и вышло, как он хотел: свободный шаг свободной женщины. К алтарю. Об руку с другим. Ах, так он хотел не этого?

Пушкин упал на лавку. Вонзил трость в песок. Сжал набалдашник обеими руками. Уронил на них лицо и впервые с того мига, когда пуля пробила ему живот, позволил себе тяжкий стон.

То, что честнейший доктор Даль не сдержал клятву, ему и в голову не пришло.

– Сударь, вам дурно? – позвал над его головой голосок.

– Прекрасно, – буркнул Пушкин, выдавил вежливо: – Благодарю.

Лишь бы отстала. Но она не отстала.

– Сударь! Вам дурно!

Его обдало запахом розового мыла – всплеснула руками:

– О, сейчас… сейчас…

Пришлось открыть глаза, поднять лицо, собрать черты в учтивую гримасу:

– Благодарю. Я прекрасно себя чувствую. Просто быстро шагал, по жаре.

Она была юная. Лет семнадцать. Если не шестнадцать. Прелестный возраст, когда сочувствие к людям еще не растрачено. Простая шляпка, завязанная лентами под подбородком, обнимала полями розовое личико, как раковина – жемчужину. Видны были локоны, самого простого русского оттенка – серого, который романтики, кривясь от правды, возвышали до «пепельного». Серенькая накидка. Шалька с кистями. Не проститутка.

– Зачем вы здесь? – внезапно для самого себя спросил Пушкин.

Она подала ему флакончик:

– Извольте смочить себе виски́. Вам сразу полегчает.