Поэты и джентльмены. Роман-ранобэ — страница 40 из 47

Остальное военный министр вспомнил сам: …а потом пензенский изобретатель упал на пол, изо рта у него буйно пошла пена, потом его скрутили и вынесли.

– Мичман, вы говорите вздор! – тут же пустился во всю прыть князь. – Кальмар? Вы предлагаете русскому флоту пересесть на кальмаров? Вы белены объелись? С этим вы осмелились беспокоить меня?

Но мичман, несмотря на розово-золотистую масть и неуклюжесть теленка архангелогородской породы, не растерялся:

– Ничуть, господин министр. Идея смущает на словах, я понимаю. Поэтому изготовил опытную модель своего аппарата. Извольте.

Он поднял локоть, забираясь рукой в карман. Успел сбить и поймать вазу. Водрузил ее на место. И извлек нечто, видом напоминающее чугунный пирожок.

– Несмотря на размер, эта модель работает как настоящая.

Госпожа Гюлен зазвонила в колокольчик и велела явившейся горничной немедленно наполнить ванну…

– …холодной водой.

Та исподтишка бросила взгляд на одного мужчину, на другого. Сделала быстрый вывод – и еще более быстрый книксен: отнесла эту эротическую игру, да еще в холодной воде, к разряду «наслаждение через страдание». Понятливо кивнула.

Ванна была готова в несколько минут.

Войдя первой, госпожа Гюлен незаметно смахнула небольшой кнутик, предусмотрительно повешенный горничной поверх полотенец. Все трое встали у бортика. От чугунных стенок ванны дышало холодом. От собравшихся – горячим ожиданием. Хотя и совершенно разного. Князь Меншиков как бы невзначай положил ладонь на выпуклый зад госпожи Гюлен.

Мичман Абрикосов на ладони, размером и формой похожей на саперную лопатку, поднес аппарат к поверхности. Затаил дыхание.

– Сейчас она прыснет, – пообещал мичман.

«Сейчас этот увалень собьет полку с моими кремами и притираниями», – подумала госпожа Гюлен.

Но ошиблась.

Сила реактивного напора оказалась и впрямь изрядной.

Струя ударила ее в грудь, как пуля. Госпожа Гюлен попятилась. Сама сбила полку. Посыпались вниз баночки и флаконы.

– О мой бог! – крикнул князь. Фыркнул, но вовремя успел поперхнуться и проглотить смешок.

Госпожа Гюлен презабавно мигала.

– Я вас сейчас вытру, – потянул край полотенца – заодно оборвав вешалку – растерянный мичман.

Ванную наполнил острый запах индийской туши.

Ибо мичман, желая нагляднее показать работу двигателя и полагая, что вода в воде не будет видна, заправил полость миниатюрной «Ольги» из чернильницы с письменного стола.

Госпожа Гюлен увидела свое отражение в зеркале.

И мгновенно сообразила, как она это всегда называла, «сделать из дерьма шоколад». Соображать быстро она умела всегда.

– Заговор! – завопила она. – Саботаж!

– Дорогая! – суетился князь.

– Эта тушь не сойдет несколько дней! Мое лицо испорчено! Я не смогу сегодня вечером играть! Этот злодей не инженер! Он подослан мадам Верни!

Мадам Верни была второй примой Французского театра.

Что лопотал мичман, натыкаясь на кресла, вешалки, стены, было уже неважно.

Важно, что его дурацкий кальмар, по-видимому, не был полной чушью. Струя действительно ударила сильно. Двигатель работал. И даже если не все в нем было совершенно, французские военные инженеры вполне могли довести изобретение до боевого совершенства.

– Арестуйте его! Алекс! О, Алекс! Кто защитит меня от зависти и зла?

И Алекс защитил.

Чертежи остались лежать на столе. Миниатюрная «Ольга» плавала в наполненной ванне на боку, как дохлая рыба.

Госпожа Гюлен вынула ее, обхватив умелыми пальцами, подавила странное желание лизнуть блестящий бок и заботливо обтерла полотенцем.

***

Тишина, которой собратья по перу откликнулись на его идею, Пушкину не понравилась. Его восторг ударился об нее, как о ватную стену. Чехов изучал сизую струйку, тянувшуюся от папиросы. Гоголь, закинув одно острое колено на другое, нервно тряс ступней в лакированном башмаке. Лермонтов скрестил на груди руки и смотрел в пустоту, будто его здесь и не было.

Тишину пришлось нарушить самому.

– Что ж?

– Я сомневаюсь, – нехотя признался дыму Чехов, плечи которого еще грело недавнее пушкинское объятие.

– Хорошо, – не стал возражать Пушкин. – Где, по-вашему, изъян в этой истории?

– Она его любит.

– С каких пор это изъян?

– Я про такое написал «Душечку». Любящая женщина верит любой дурости, если только та исходит от мужчины. К тому же ее тоже зовут, вы сказали, Оленька…

– Славное русское имя.

– Бр-р-р, – зябко передернул плечами Чехов. – В «Душечке» у меня тоже Оленька. Совпадение? Не люблю совпадений. Считайте меня суеверным, господа: не люблю.

С тех пор как с нужником начало твориться что-то странное, Чехов сделался мнительным. Пристальнее и подозрительнее вглядывался в пестрое покрывало реальности. Но скрывал это от остальных, стыдясь себя. Он помнил коварную власть галлюцинаций еще с тех пор, когда был болен и ложками хлопал кокаин, опиум, героин. Он ее боялся.

Гоголь скрипнул креслом. Все обернулись на него. Он съежился, нервно забормотал:

– Не смотрите на меня… Я ничего не понимаю в дамах.

– Речь о подводных…

– Тем более в подводных дамах! – взвизгнул Гоголь, тесно обнял сам себя и затих, уставив нос в пол.

Оставили его в покое.

– Под Севастополем мы добились того, что почти можно назвать победой, – осторожно принялся убеждать товарищей Пушкин. – Это важно закрепить, удержать.

– Но наш герой…

– Да, наш герой вдруг выказал сопротивление силам сюжетосложения. Такое бывает. Со мной тоже. Моя Татьяна удрала подобную штуку. Стал ли «Евгений Онегин» от этого хуже? Не думаю. Не знаю. Он стал другим, это правда. Но я готов рискнуть снова. Михаил Юрьевич, вам она не по душе?

– Дело не в ней, – процедил пространству Лермонтов. – Не для меня, по крайней мере.

– Объяснитесь.

Тот повел подбородком в сторону бумажных груд на столе.

– Извольте. Что мы делаем?

Вопрос был риторический, но Лермонтов глядел как-то слишком уж пытливо. Все переглянулись. Чехов смущенно кашлянул, скроил ироническую харю:

– Как сказал бы пошляк Даль, спасаем Россию.

Лермонтов дернул углом рта, от слов его тянуло стылой скукой.

– Мы тянем из говна глиняного бегемота. И чем больше тянем, тем больше видим, что дело обречено. Куда ни ткни, вор, а если не вор, то дурак или то и другое сразу. Какие ничтожества, орды ничтожеств, все эти чиновники, департаменты. Вы знали, Александр Сергеевич, что только при одной оценочной комиссии работают три бумажные фабрики, чтобы снабжать этих крючкотворов бумагой? И я не знал. Наш глиняный бегемот тонет в говне. Мы можем лезть из кожи вон, придумывая героев. Вот был у нас сильный, смелый мужчина, боевой офицер, человек чести. А толку? Если не удерет, любой герой сломается под тяжестью этой задачи, как спичка. А вы предлагаете – бросить все и спасать двух аркадских пастушков. Ну спасайте. Если вам так веселей.

– Что же предлагаете вы?

– Рубить с головы, – расплел руки Лермонтов и выразительно чиркнул ребром ладони по горлу. – Пока жив император, все обречено…

Гоголь пробормотал:

– Все, что ни есть чистого, живого, подлинного, обсадят клопы… пауки… мокрицы.

Он стукнул ногой, точно давя невидимых насекомых.

– Клопы, мокрицы и пауки – тоже живые существа, если придерживаться научной точки зрения, – заметил Чехов. – Природа не знает деления на чистых и нечистых.

Лицо Лермонтова погасло, снова стало непроницаемым.

«Он точно ломоть отрезанный. Который сам себя от всех отрезал, – подумал Чехов. – И еще эти походы в туалет… Понос? Запоры? А что, если вообще рак кишечника?» – В душе его холодным сквознячком тянула тревога.

– Смерть императора не поможет, во-первых, – возразил Пушкин.

Голос Лермонтова тоже стал безразлично-ядовитым:

– О, вы его вдруг полюбили? Вы?

Тон этот не понравился Чехову еще больше, ибо ему случалось видать пациентов, которые роковым образом тянули с визитом к врачу только потому, что им совестно было сказать: доктор, загляните мне в жопу. «С ним что-то сильно не так», – утвердился он в своем выводе.

– Не полюбил, – ответил Пушкин. – Но смерть одного ничего не изменит. Допустим, мы уберем с доски императора. Мы не будем этого делать, – быстро предупредил он, глянув на Лермонтова. – Мы не убийцы. Я сказал: допустим. Допустим, мы его уберем. Что тогда?

Гоголь опять затряс ногой и носом:

– Я пробовал… я пробовал… давить этих клопов… этих чиновников… Это невозможно! Расчистишь чуть, глядь – а там уже висит, наливается кровью целое клоповое семейство.

Чехов передернул плечами и исподтишка почесал спину. Ему казалось, что по ней так и бегают хитиновые лапки.

– Именно! – вскинул палец Пушкин. – Вы, Николай Васильевич, описываете цепную реакцию. Об этом и я веду речь. Что, если вызвать в этой реакции сбой! Дать всей цепи иной импульс. Импульс благородства, добра, верности, долга, любви, чести…

Чехов набрал воздуха в просторную грудь и испустил такой долгий вздох, что все учтиво ждали, пока он опустошит легкие.

А потом сказал:

– Не верю.

И тут же покраснел, потому что вспомнил, что так говаривал любовник его жены, бровастый режиссер Художественного театра. Добавил:

– Извините.

Пушкин не верил своим ушам:

– Господа. Неужели мы позволим Оленьке пойти в маскарад? Своей рукой толкнем ее в грязь? Дадим погубить себя?

– Почему толкнем? Вы сказали, таков ее собственный план. Не вижу причин ей мешать. Она хочет просить императора. Она права. Подавать прошения запрещено. Зато в маскараде она его встретит.

– В маскараде! – горько воскликнул Пушкин. – Но в маскарад… Император… Мы все знаем, зачем император ходит в маскарады!

– Зачем? – с искренним, совершенно невинным любопытством спросил Гоголь.

– О, Николай Васильевич. – Пушкин осекся. – Вы же читали «Маскарад» нашего дорогого Михаила Юрьевича. Жаль только, он в нем – блюдя целомудренную стыдливость цензоров – рассказал не все, что знал.